Стойкие ферзи Максимы… О ЛСИ с восторгом!

Интровертные, верные слову и системе, дисциплинированные стойкие Максимы Горькие радуют глаз совершенным строем. По ранжиру, по росту, по возрасту, по воспитанию, по интересам, как какому Максу нравится, главное, чтоб в построении всегда была какая-то система.

____________________________________________________________________________

Так вот ты какая, логика над системами и система над логиками!

БЛ

Не пытайтесь представить n-мерный куб. Представить еще никто не смог, а в дурдом переехали многие…

Я как-то читал рассказ современного немца, получившего от господа задание построить новый ковчег. Для того, чтобы пройти через строительство корабля на современной немецкой даче (лицензия на строительство, разрешение стоить водное средство на земельном участке, не граничащем с водой, справка о психическом здоровье, сертифицированное обучение на плотника), найти и доставить животных (а за ними нужен крутой уход по всем правилам охраны окружающей среды), ему пришлось пройти через столько препятствий, о которых он ежедневно докладывал богу, что то через пару лет, соразмерив титанические усилия и ничтожное продвижение к результату, сдался и отказался от идеи топить Землю окончательно. Вывод: пока Максы пишут инструкции и следят за их соблюдением, конца света не будет! © Albert_Schneider

Нужно уметь извлекать из факта смысл. © Максим Горький

Что такое системная логика среднестатистического Максима? Это упертость стойкого оловянного нет ни солдатика, Ферзя – Макса в том, что если действовать по правилам, то все будет хорошо! Стойкие оловянные Ферзи настолько уверенны в непогрешимости собственной системы восприятия, что не прочь и даже инструкцию написать, как выйти из тупика, пользуясь правилом левой руки или из экономического кризиса при помощи правила буравчика! И, собственно, в тупик-то пришли или в экономический кризис выпали-то только потому, что отступились от Правил. Правила Макс любит. Но не правила, где-то кем-то для кого-то написанные и даже не инструкции по выживанию на Моисеевых скрижалях, а собственную раз и навсегда заведенную систему правил. Так проще и понятнее жить, находя интересности во взаимопроникновении и отдаче различных систем, ограниченных четкостью понимания происходящих в них процессов. Любая система есть уже совокупность некоторых элементов с определенными свойствами, которые, и элементы и свойства, подчинены единой цели. Система должна поддерживать свои границы, одновременно развиваясь и подчиняя своей цели новые, вмененные уже элементы. В свою систему восприятия стойкие оловянные Максы принимают далеко не все и не всех, — аристократическим жестом вычеркивая ненужные или недопустимые элементы. Вот если бы и другие поступали также, как было бы хорошо! Максимская системная логика имеет знак плюс – она работает на конкретику, оставляя только хорошее, и вообще вычленяя все лишнее или то, чему вот прям сейчас не нашлось объяснения. Объяснять себе все и вся Макс любит, но если времени-то не нашлось, что, переть на своей славной, любовно выпестованной системе балласт? Не будет этого! Системная логика Макса помнит, что простота венчает оба конца шкалы артистизма, и в отличие от альфийских логиков, старается избежать разбрасывания и стремится всегда к упрощению модели. Сферические кони в вакууме – это то, от чего Макс осеняется крестным знамением, — нафиг, нафиг, дайте лучше систему государственного управления, она конкретная, и как она работает, и ее практические приложения наметанный глаз Максима видит сразу.  Или там систему логистики крупной транспортной компании или систему конвейеров мощного машиностроительного комплекса.  Конечно, и в этой системе черт ногу сломит, ну так то ж черт, а Макс делает там сначала ход ферзем, а потом карьеру. Альфийские логики нервно курят бамбук, иррационалы приходят с ревизией и  запутываются в хлам, этики всех мастей пьют корвалол, а Максам нравится! Вот что такое системная базовая логика со знаком плюс! Если в системе, заботливо выстроенной Максом, нашлось место и вам и вашим знаниям и умениям и способностям и чувствам, — вы можете быть спокойны, это то, что защитит вас от всех невзгод, а логика Макса, подобно алмазному сверлу будет вырезать еще все более причудливые интересности, ознакамливая вас с многообразием системного мира.

ЧОрние очи творческой сенсорики

ЧС

Это конечно да. «Фарш по стенам» — это оно наше, бетанское родное. )) Но иногда жизнь такая насыщенная, что хочется и поскучать © LynXXX

Свой означает, что не чужой. А чужих Максы своей бронёй не закрывают. И чужим задачи не решают. Эмоции чужих для нас часто неприятны. Чужие для нас это потенциальные противники. © Ghoort

Дайте мне ружье и хороших людей станет больше… в процентном соотношении.

Если враг не сдается, — его уничтожают. © Максим Горький

Порядок – силой! Если базовая функция требует наведения порядка, то понятно, что порядок не наведется сам собой только из уважения к Максиму. И системный логик был бы сам безмерно удивлен, если б порядок наводился по мановению руки. Нет, чаще всего словом. Бывает даже матерным, с нажимом, без повышения тона, у Максов есть удивительное свойство – эманация чертовщинской сенсорики, — они могут говорить даже полушопотом, а аудитория будет затихать, чтоб услышать. Потому что Макс говорит редко, но веско. За его спиной – Система. Он не стаж и не охранник Системы, он Ее – Координатор. Четкий, бесстрастный, знающий все ее слабые элементы, и ее скрытую мощь. Сторожить и охранять можно доверить деловикам  Максимов – Драйзерам, вот эти – истинные паладины, и помрут, но не сдадут форпост, Макс же форпост этот – конструирует. Если система дышит на ладан – Макс уходит строить новую, он не приверженец разных старинных устоев, он осторожен на предмет исследований, но уж если исследовал и происпектировал на предмет прочности новой системы – он уже там. А тут ему Бог в помощь плюс ЧС со знаком минус. Ох уж эта ЧС! Это значит, если у Максима вдруг да так оказалось, что ресурсов для постройки новой системы не хватает (а он обычно точно рассчитывает, и знает, что не хватит), за ним не заржавеет отобрать избытки у соседа!  Экспроприировать, одним словом. Нападение оправдано, чтоб на нас не напали – раз, и если сосед сам не использует эти ресурсы – два, и если результат того стоит – три. Вот такая она, эта минусовая ЧС! Противостоять ей очень сложно, она все сметает на своем пути, но при желании можно. Против первого – лояльность и мирное существование – подпишите пакт о ненападении – и в уважение договором и прочности системных границ, Макс на вас не нападет. Против второго – переложите в другое место то, на что зарится Макс, да, вы не используете, но вам оно дорого как память о тех глупостях, что вы совершали в юности, с глаз долой из сердца вон, в общем, или сделайте так, чтоб Максу не грептелось, или перестаньте играть в собаку на сене и начните хищнически использовать – бэушное аристократов-Максимов как-то не привлекает. Против третьего, увы, надо быть Наполеоном или Драйзером или просто учиться обороняться достойно. Но это как уж фишка ляжет, а вдруг результат того стоит? Ведь если Макс захватывает ресурс, он просчитал результат.

Нормы поведения в обществе этика белая, морда красная

БЭ

Родственники – это группа лиц, периодически собирающаяся пересчитаться и вкусно покушать по поводу изменения их количества.

Если рабочие отношения складываются прекрасно, то попытки сократить дистанцию и перейти к неформальному общению стоят больших усилий с обеих сторон и практически ничего не приносят (хотя есть желание наладить его). Как бы что ни делаешь, все мимо (обоюдно), шутки не те и не о том и т.п. © Aventis

Есть отношения начальника и подчиненного, мужа и жены, брата и сестры, отца и сына, матери и дочери, и так далее и так далее. И в каждом из этих отношений есть свои правила и своя «норма». Что можно с одним — недопустимо с другим, и наоборот. © Макс Фальк

Около хорошего человека потрешься — как медная копейка, о серебро — и сам за двугривенный сойдешь… © Максим Горький

Максы – моралисты! И они даже не считают эту фразу оскорбительной. Если ты плюнешь на коллектив, — коллектив утрется, если коллектив плюнет на тебя – ты утонешь. Ну что взять с двумерной да еще и положительной нормативной функции?  Этика отношений среднестатистического Максима – это тот же свод правил: что можно и что нельзя делать с людьми, не более того. Ну, у некоторых есть частные случае в виде воинского устава или инструкций по технике безопасности, но это либо у самых продвинутых, либо у которых мамы-этикb в детстве над детским блоком поработали.  Максиму уж не ясно каким чудом, но в голову вдолблены правила поведения. В отношении отношений Максы впадают в жуткие крайности, когда ситуация выходит за рамки правил, и даже не осознают этого. Например, распадающегося в китайских церемониях безупречного этикета Макса хочется сначала пнуть по согнутой спине, а потом встряхнуть, и вытрясти из него простыми словами: что надо-то? Ага, а попробуйте пнуть, про творческую черную сенсорику-то не забыли? Вы  что, бессмертные, пнуть Макса?! Другая крайность – Макс, виртуозно (и тут, ведь, красавец, систему найдет, в построении оскорблений, наиболее метко попадающих в цель) матерящийся и хамящий во все стороны для достижения цели. Причем, безэмоционально, просто из любви к искусству. Даже не осознающий, что он оскорбляет людей, просто он логически вывел, что так он быстрее добьется цели, люди ужаснутся и все сделают, лишь бы ЭТО еще раз не слышать. О будущем он не задумывается, нормы на будущее не проецируются, и потом вполне может расстроиться, что на него волком смотрят, и все от него прячут, дык довел же! Но этика отношений у Максов не болевая и не суггестивная, виноватить их бесполезно, либо он своего добился, а результат у Макса оправдывает средства, либо нет, и тогда надо как можно мягче провести успокоительную беседу с максимскими родными и близкими. Да, из-за ляпов по БЭ страдают не только Максы, а еще и их ближайшее окружение. Макс прет, как танк, но они остаются без защиты.

ЧИво на свете не бывает. Интуиция невозможного.

ЧИ

Учение – изучение правил. Опыт – изучение исключений.

Когда узнаю что-то умолчанное, пусть даже самую малость, готова рвать в клочья и подозревать во всяких непотребствах © angry_alien

Талант — как породистый конь, необходимо научиться управлять им, а если дергать повода во все стороны, конь превратится в клячу… © Максим Горький

Функция наименьшего сопротивления Максима, но Максим и тут сопротивляется яростно!

Как ни странно, Максим людей, обладающих уникальными возможностями, чуть ли не обожествляет. Но вместе с тем, тех, кто пренебрегает дарованным им свыше, Максим при помощи творческой ЧС готов прямо с землей сравнять, одного таланта мало, надо его развивать, развивать и развивать. Именно из Максимов получаются сумасшедшие родители, силой усаживающие своих чадушек за скрипку или поднимающих и в зной и стужу жгучую в шесть утра на тренировки. Иногда это мобилизует, и дети становятся благодарны родителям, в этом счастье Макса – возможность не упущена, он сделал все, что мог, и достижение есть. В других случаях  у ребенка может сформироваться отвращение к собственному таланту, талант перегорает под бессмысленными тренировками, не видя выхода творчества, и это боль Макса. Упустить возможность – это ранит Макса в самую незащищенную часть души. А уж если такое проделали с ним.. Если он много лет воспитывал в себе что-то ценное, пер как танк на ценные рубежи, не пренебрегая ничем, и вдруг его обойдут те, кто просто оказался в нужном месте в нужное время и с нужным человеком, этого Максы не прощают. Мелочь, казалось бы, дело-то житейское, но для упрямых Максов мелочей не бывает. Максы вообще не мелочны. Максы, как правило, выбирают себе стезю, путь или борозду по своим силам. Еще по свойственному им упрощению базовой плюсовой логики, они логично предполагают, что и другие поступают так же. А если вдруг нет, то позор оступившимся, впрочем, не можешь – научим, не хочешь – заставим.  Максим не способен увидеть бесперспективности усилий, увы, в этом его слабость, и часто бывает, что жилы рвет он зазря и себе и другим. В этом отношении с Максимами требуется предельная чуткость, осторожность и внимание.  И еще причуды слабой отрицательной ЧИ, если для Драйзера «ой, лучше мне этого и не знать, меньше знаешь – крепче спишь», то для Максима « Если что узнаю, то башку сверну, если узнаю от кого другого». В общем, на Максе можно поперек штамп ставить: «Не обманывать!», чревато ручной соковыжималкой «Отелло».

Индивидуально-нормативная повременная интуиция

БИ

Нет уверенности в завтрашнем дне: какое оно будет, завтрашнее дно?..

Поживем – увидим… Доживем – узнаем… Выживу – учту…

Если на дружескую встречу опаздывает человек, для которого такое опоздание в порядке нормы, я просто начинаю опаздывать сама, если же это опоздание на работу, то оно должно быть отмечено и наказано, если человек ко мне опаздывает на деловую встречу без веской причины, я делаю вывод о его отношении к делу и т.д.
Если человек опаздывает без веских причин на 30 мин и больше, то я просто не назначаю с ним встречи или ставлю вопрос так: «Встречаемся в 9.30, если в 9.35-9.40 тебя не будет, я ухожу».
© TFT

Стремление вперед — вот цель жизни. Пусть же вся жизнь будет стремлением, и тогда в ней будут высоко прекрасные часы. © Максим Горький

Максим видит слишком мало возможностей, поэтому боится упустить и то малое, что видит, но вот благодаря тому, что он во всем находит систему, в соотношениях возможностей, в том, как проявленный или забитый насмерть потенциал влияют на событийную ткань системы восприятия, это Максим объяснить себе уже может. Максиму приятно осознавать движение во временном потоке, и быть над ним, Максим – статик, он способен и управлять событиями по мере сил. Управление карьерой – это к Максам. Макс вполне может вывесить себе план действий на ближайшие годы для достижения определенной цели. Максы умеют выжидать, они нетерпимы к мелочам, но очень терпеливы к  формированию именно нужной и достойной Макса структуры, подобно пчеле, день за днем стоящей правильные шестигранники из воска (мелочь вроде бы, ну сколько воска может дать одна пчела), добиваются правильности не только в пространстве, но и во времени. Систему Максим уже видит во времени, видит ее изменение, видит, как удаляются несовершенные элементы, но пока они нужны, их будут заботливо охранять от вмешательства извне. Это наблюдается даже в быту, покупая тот же принтер или стиральную машинку, в голове у Макса щелкает калькулятор системной логики – системе нужно – будем покупать, и одновременно амортизация интуиции возможностей – насколько долго это будет нужно? От устаревшей конструкции Максы избавляются с наименьшими потерями. То же самое можно сказать и об устаревших отношениях. Да, Макс, мастер резать по живому, но это оптимизирует время расставания и горечь утраты, — калькулятор системной логики Макса уже просчитал, не стоит оно того, и отношения недрогнувшей рукой удаляются. Может, у Макса и сердце кровью обливается, но это волшебное слово НАДО. Надо – системе, надо – выживанию, надо – для развития.

ЧЭстный путь эмоций.

ЧЭ

— Дорогой, ты математику любишь больше, чем меня!
— Конечно нет, как ты могла такое подумать!
— Докажи!
— Пусть А – множество любимых объектов…

Потому возьмите своего Гама и начните как следует промерять его душу алгеброй. Долго, последовательно и монотонно. Все выводы доказывайте строго логически.

В первый раз он во время объяснения сбежит. Во второй дотерпит немного дольше. Учтите, что хоть ему это нравиться, тем не менее он от этого будет сильно уставать. Так, что как только начинает проявлять нетерпение, то сразу следует выключать БЛ и не пытаться на него давить, это бесполезно.

Дайте ему повод для проявления эмоций в отношении себя. Пусть устроит вам скандал или поиграет. Будьте внимательны к его эмоциональной игре, помощь ему не потребуется, ему нужен зритель. Когда наиграется, то он вам скажет. © Ghoort

Если никто тебя не любит — неразумно жить на свете. © Максим Горький

Самая слабая, самая непонятливая и самая ненасытная до впечатлений функция  среднестатистического Максима – этика эмоций. Вплоть до эмоциональной зависимости. Этика эмоций у Максима минусовая, и яркость чувств им, по большому счету, не особо-то и нужна. Но им хочется ощутить глубину, многообразие, проникновение в святая святых энергетического состояния человека. Человек только тогда велик, когда им руководят страсти. Максим идет за горящим сердцем Данко, но смысл в том, что этот огонь можно увидеть в темном лесу, а не в освещенном неоновыми рекламами мегаполисе. Максиму нужны контрасты, до боли в суставах, до слез восхищения на глазах. Чем ярче огонек свечи, тем глубже темень за спиною.. Но Максиму плевать на темень, он как танк, прет вслед за горящим сердцем, ломая целые просеки тем, кто робко идет следом. Любить, так любить, ненавидеть так ненавидеть, страдать, так страдать, радоваться, так сполна. Часто холодной логикой расчетов Максим пытается предсказать и просчитать развитие событий, к которому ведут вспыхнувшие чувства. Если он оказывается прав – он счастлив, не прав – глубоко и искренне несчастен, ибо нельзя просчитать саму энергетику, чудо рождения эмоций и то, на что будут происходить их изменения. Нельзя и стабилизировать чувства, ибо застывшая любовь сродни остывшему супу, полезно, но хочется горячего. Именно метания чувств приносят Максиму ощущение полноты жизни! Он жаждет развития в чувствах, их многогранности, остроты, контрастности и непознанных глубин.  Самому ему такое слабо, логика отказывается воспринимать такое. Но под внешнем штилем чувств стойкого оловянного ферзя бушует негасимое пламя эмоций, неукротимое и ненасытное, которое скрывает только толща брони-логики – ну зачем типа это все, не порушит ли оно любовно выпестованную систему, раз расчетам не поддается, на всякий случай его следует сдерживать. Но бывает и так, что в ооочень редких случаях Максим отпускает себя на волю. И бушующее всепоглощающее пламя может превратиться в сверкающие брызги на стекле сочувствия, милосердия и доброты. И ферзь на танке превращается в хирурга на скорой помощи – исцелять искалеченных жизнью, бросая вызов упущенным возможностям – их возможностям, когда у Макса есть еще силы, и их хватит на долго.

Ограниченные в делах люди!

ЧЛ

Сказанул Романов Л.И. преподаватель матанализа:
— А в наше время за n копеек можно было купить комплексный обед!
Вся группа хором:
— Ага! Чисто мнимый!

Работоспособность у меня сильно ограничена временными рамками. Вот просто я считаю что работать надо от и до, если недорабатываешь — плохо, перерабатываешь — еще хуже, так как работоспособность понижается (бс фоновая наверное действует). С другой стороны, запросто могу явиться на работу с температурой — потому что НАДО.
Деньги зарабатывать легко, тратить уже труднее, но все же я могу потратиться и не упрекать себя за это, для меня это не так важно.
А вот с методиками и оптимизацией туго, мне главное — сделать, а оптимизацией, исправлениями, улучшениями пусть другие занимаются. Кому это интересно
© monk

Нужно любить то, что делаешь, и тогда труд — даже самый грубый — возвышается до творчества. © Максим Горький

Максы в отношении использования свойств объектов на полную катушку ограничены возможностями своей любимой системы. Максы боятся использовать чего-нибудь новенькое, интуиции они не доверяют совсем. Прежде чем купить что-то нужное, Макс соберет об этом сведения из всех источников, до которых может дотянуться, а пока собирает, будет обходиться без этого самого нужного, а куда деваться, Максиму нужно время, чтоб сообразить, насколько будет полезным то, что требует их система восприятия. А вдруг оно развалится сразу же по истечении гарантийного срока? В гарантию, Максы, как ни странно, верят, есть даже подозрения, что гарантийные письма сами Максы и изобрели, так жить спокойнее. Так же Максы изобрели страховку, систему образования и ипотеку. Вещи, несомненно, нужные, но для тех, у кого нелады с логикой, абсолютно бесполезные, вот как выбрать именно ТУ страховую компанию, нужное образование или систему услуг? Обратитесь за рекомендациями к Максу, и не пожалеете времени. Но, опять же, бытовые и профессиональные вещи Максимы выбирают долго, да и, честно говоря, Максы, в отличие от зеркальщиков-Жуковых, в меру прижимисты, и вопрос соотношения цена-качество определяет их время нахождения в магазинах и по консультациям. Еще Максы любят наводить порядок, а значит, образуются легкому творческому беспорядку и возможности разложить все по полочкам. Это здорово отличает их от погашенцев-Штирлицев, которым порядок не особо важен, но тратить время на устранение беспорядка – и Макс встречается с разгневанным Штирлицем. Хотя оба зануды порядочные, один в отношении последовательности, другой в отношении контроля над последовательностью. Непоследовательным людям два бравых логика-погашенца объявили неугасимый бой. С переменным успехом.

Блажь белой сенсорики

БС

Должен ли я отказаться от хорошего обеда лишь потому, что не понимаю процесса пищеварения? (О. Хэвисайд)

Я не спорю, в доме есть места, где должно пахнуть изысканно и приятно, благовониями и дорогим парфюмом.
Но на кухне — чем плох запах специй, апельсинов, медово-клюквенного соуса к мясу, запеченой форели, салата с соевым соусом, домашнего печенья?
Из еды тоже можно сделать маленький праздник, поверьте. Не стоит так презрительно относиться к готовке, хотя я понимаю, что для вас это сложно.
© Макс Фальк

Чем больше человек вкусил горького, тем свирепее жаждет он сладкого. © Максим Горький

О да! Сенсорика ощущений, плюсовая, фоновая, ситуативная, подстраивающаяся… Да от Дюмы Макса отличает только аристократизм и желание превращаться в танк по желанию.  Впрочем, и с заботой Максим иногда прет танком, спасает только аристократизм. Танк проедет не по всем, распространяя гуманитарную помощь, а лишь по особам, занимающим в иерархической системе Максима место, достойное его, максимского внимания. Что до остальных, скажите спасибо, что вас не зашибли, когда, скажем, Макс мчится с бутербродом к проголодавшемуся ребенку  (а вдруг ребенок не скажет, что голоден?) или с шубкой к любимой женщине (а вдруг она не заметила, что замерзла?). Неудобств Макс не видит, пока они, неудобства, не свалятся на его системную броню и не поцарапают обшивку. Вот тогда-то со всей силой отрицательной ЧС внемлет испугу положительной БС, и пойдет, для начала, расправится с источником неудобств, а уж только потом устранит неприятность. Танки грязи не боятся! Но еще раньше Макс безмерно удивится и в который раз поразится своей возможности удивляться: кто ж это против танка-то с голой пяткой?  А вообще сначала позитивист-Максим находит во всем только хорошее, типа, ой, в каком курятнике нас поселили, нут так это ж здорово, ничего тут не потеряем, косметику забыла – чудно, походишь естественной, кожа подышит, ногу сломал – отдохнешь от работы. Моральные терзания среднестатистический Макс всегда ставит выше физических, и физическую пакость на теле воспринимает философски, как предупреждение, и хорошо, что укусила оса, а не энцефалитный клещ, например, или там, пусть уж лучше клещ укусит, чем друг предаст. О том, что это события совершенно разного порядка и в событийном множестве не взаимоисключающие, Максу в голову не приходит. Хотя, как знать, может, все-таки в его системе восприятия это все взаимосвязано. Поскольку траблы моральные и душевные ни один Макс предупредить не может, то хотя бы физику и технику Максы стараются содержать в порядке.  Профилактика, и одной заботой меньше, — техосмотры для машины, ревизия документации и регулярный аудит – для работы, посещение специалистов – стоматологов, эндокринологов  и прочих – для себя, даже если мотор как сердце и сердце как мотор, — лучше перебдеть, чем недобдеть.

_______________________________________________________________________________________________________________________________________

Теперь традиционно: о местах отлова и разведения Максимов.

Ареал обитания Максима ограничен сводом правил, уставов,  должностных инструкций и рекомендаций к употреблению. Там, где все это есть, вы всегда найдете Макса, гордо гуляющего на свободе и пощипывающего молоденьких недорослей, — Максы не любят, когда поперед батьки в пекло, а батьку Максы выбирают своей иерархической коалицией на тайном заседании масонской ложи. Ну это вам не интересно, быть принятым в круг стойких оловянных ферзей – это надо ж родиться с чутьем к системе, но зачем вам быть туда принятым? Это же скучища – зубрить уставы и умиляться правильности служебного инструктажа! Вам достаточно одного Макса для себя, он с успехом заменит вам всю максовую популяцию, может, даже и разведется. Хотя развести Максов в домашних условиях  — это дорогого стоит, тем паче, что их все равно тянет на вольные хлеба, в свою обожаемую систему. Но когда Макс не в системе (система не требует постоянного нахождения в себе Маска, да и Макс понимает, что для лучшего функционирования необходим отдых), лучше Макса дома зверя нет. Ласковый, домашний, всегда готовый стать на защиту своих, а чуткость и понимания Максу прививаются посредством эмоциональной встряски. Только не пинки, о пинках уже предупреждалось, потом, ногу же о броню сломаете, а кому вас лечить? Максу? Ему и так забот хватает – вписать вас в свою систему, которая является подсистемой той глобальной системы, которая связывает Максов в единую логистическо-логическую сеть. Максы – хорошие и верные друзья, и Макс Макса никогда не бросит, об этом следует помнить при приручении и одомашивании Макса. Ловятся Максы на чистые и искренние чувства, иногда, на робкую беспомощность, но с этим не переусердствовать,  дайте Максу повоспитывать вас немного, и тогда ради вас он изменит какие-нибудь правила. А это так интересно – наблюдать за изменением системы правил при том, что она продолжает функционировать и с вами. Заведите себе Макса, и вы всегда будете чувствовать себя под мягкой защитой без стен и засовов, и еще у вас в хозяйстве появится танк, на нем так классно ездить в отпуск!

24 года спустя. В память о Чернобыле

26 апреля – годовщина Чернобыля. А также международный день жертв радиационных катастроф.


Раз такие дела, рассказываю.Я родилась в Припяти в 1977 году и жила там  до  27 апреля 1986 года. На момент аварии мне было 9 лет, так что я всё помню, насколько, конечно можно помнить события двадцатипятилетней почти давности…

О том, что что-то  стряслось я узнала утром  26 апреля (это была суббота). Мама разбудила меня в школу и выяснилось, что Дина, моя старшая сестра, не уехала на соревнования. Хотя должна была  ещё в шесть утра. На вопрос  «почему?» мама как-то невнятно ответила, что их не пустили. Кто не пустил? Как не пустил? В общем, мама с Диной честно притопали к шести на автостанцию и там люди в форме велели им разворачиваться и быстро идти домой. Почему? Потому что. Быстро идите домой. Это шесть утра. Напомню, рвануло в половине второго ночи.  Спросить и посоветоваться маме было не с кем: телефона не было, отец уехал в командировку, а стучать к соседям было рановато. В результате утром мама отправила нас с Диной в школу.
В школе тоже творились невиданные до сих пор вещи. Перед каждой дверью лежала мокрая тряпка. Возле каждого умывальника имелся кусок мыла, чего раньше никогда в жизни не было. По школе носились  технички, протирая тряпками все что можно.  Ну и конечно слухи. Правда, в исполнении второклашек слухи о взрыве на станции выглядели всем уж нереально, а учителя ничего не говорили. Так что я не переживала особо.
А уже вначале второго урока в класс зашли две тётечки и быстро раздали нам по две маленькие таблеточки..
Я до сих пор думаю – как бы не хаяли впоследствии действия самых разных ответственных товарищей в ту ночь, но.  Директоров школ и садиков должны были поднять с постели, чтобы в восемь школы были выдраены, мыло разложено, а учителя проинструктированы на предмет окна-не-открывать-ни-в-коем-случае. И йодные таблетки раздавали детям уже в 9 утра. Как знать, может  я сегодня не инвалид  именно потому, что  мне дали те таблетки утром, а не вечером.  (Так, для справки. В наших местах человекам всегда немножко не хватает йода.  И щитовидка, которой  это йод нужен, активно его тянет. А из реактора выбросило в воздух добрячее количество радиоактивного йода. И тут начались нехорошие наперегонки – если успеть сунуть в организм  нормальный йод – всё хорошо. Но если щитовидка цапнет радиоактивного —  всё плохо. Вывести его уже нельзя, функция нарушается необратимо…)
Уроки мы досидели все, но после всем велено было идти прямо домой и на улице не гулять. Последний учебный день в припятских школах. Всё чисто вымыто, окна закрыты…
В бассейн нас мама уже не пустила. Соседи метались друг к другу и передавали новости. Надо сказать новости были умеренной страшности:  да сильный взрыв, да пожар. Но пожар естественно тушат и надо понимать потушат в конце концов.  Про радиацию естественно все догадались, но какой конкретно уровень  в Припяти? И какой нормальный? Насколько вообще всё это страшно? И что делать, если уехать из города уже нельзя и связь междугородняя не работает?
Говорят, часть народа таки рванула на своих машинах  через лес. И говорят, они отгребли самые большие дозы, поскольку проехались по самым грязным местам. Не знаю, но верю. Лес-то реально порыжел вокруг станции.
Вечером таблетки разносили по квартирам. Но к тому времени народ сообразил наглотаться обыкновенного йода с молоком.
А рано утром 27 апреля объявили эвакуацию. Разумеется временную. Но для полного ступора хватило и «временной». Эвакуация это что-то из фильмов про войну. Куда нас повезут? Насколько? Где мы будем жить? А как же работа? А как детей грудных везти? Домашних животных брать или нет? Что из вещей брать? Денег сколько? Документы? Еду какую?…Катастрофа на самом деле.
Во двор нас выгнали к 12-и. Не знаю зачем так рано. Потом еще  два часа все мялись во дворе. Расспрашивали дядьку милиционера куда едем и насколько. Куда он не знал,  но пообещал, что вернёмся через три дня. Вот и знаю, что не мог он ничего другого сказать, а всё равно обидно…
Наконец и к нам автобус завернул. То есть два или три даже, не помню. Погрузились и поехали. Когда мы влились в общую автоколонну, народ как пришибло…  Бесконечная, чудовищная колбаса… Припять это почти 50 тысяч человек – больше тысячи автобусов.  Как-то вдруг почувствовалось, что если пригнали за 36 часов БОЛЬШЕ ТЫСЯЧИ автобусов, то всё серьёзно.
Кстати сейчас только понимаю, что эвакуация Припяти это был логистический подвиг. Я не знаю когда было принято решение вывозить людей, но на организацию вывоза и расселения (!) 48 тысяч было  чуть больше суток. Это уму непостижимо, если вдуматься.
Ехали тоже муторно и долго. Останавливались где-то в полях, снова ехали. Постепенно автоколонна рассасывалась по сёлам. Наши несколько автобусов остановились в селе «Яблонька». (Кстати глянула по карте. Аж Ровненская область!) Вечер, темнеет. Вышли помятые припятчане, вышли пришибленные местные. Вышел председатель.  Расселение выглядело так: председатель тыкал в семью местных и объявлял кого они забираю  к себе. Тыкнутые/объявленные расходились по домам.
Честно говоря, наверно в наше время такое не возможно. Нет, вы представьте, то вас вызывают во двор, пусть даже с милицией и горисполкомом в полном составе и объявляют, что вы должны  поселить у себя каких-то людей, вывезенных из заражённой зоны, причём бесплатно и неизвестно на сколько.  Сейчас бы народ скрутил  законную конституционную фигу в такой ситуации. А сельчане нас приняли и слова против не сказали. Расспрашивали и сочувствовали.
Нас забрала  к себе семья хорошая, но уставшая и замученная какими-то своими проблемами. Накормили ужином, уложили спать. Спасибо им.
А утром мама приняла решение добираться к бабушке  с дедушкой в Черкасскую область. Мы ещё верили, что через три дня сможем вернуться, но сидеть три дня на шее у замученной семьи не хотелось. Позавтракали, попрощались и потопали к трассе. Собственно, припятских топала целая колонна, уезжали все, кому было куда.
На перекрёстке просёлка с трассой стоял гаишники и тормозил для нас попутки. Просил отвезти на автостанцию. Вряд ли нашему водителю было нужно на автостанцию, но он нас отвёз.
На автостанции естественно была полная неразбериха с автобусами и билетами – большая часть рейсов была отменена, на вокзале свалка. Но нас посадили. И наверно довезли бы бесплатно, если бы у мамы не было денег. Припятчане уже стали всесоюзными погорельцами…
К вечеру добрались до родного села. Бабушка плакала и у деда глаза были красные. Похоже, они нас уже не надеялись увидеть живыми. Было кстати отчего. Официальных сообщений – никаких. Связи с Припятью нет.  Город закрыт.  А слухи ходят примерно такие:  ЧАЭС взорвалась, слой пепла 20 см, живых не осталось. Вот что им было думать трое суток?..
А ещё через день прилетел папа. Он страху тоже натерпелся, но меньше. Головная контора «Гидроэлектромонтажа» находилась в Питере – там ему объяснили что к чему, отпустили в срочный отпуск, а куда ехать он сам догадался. Папа немедленно сунул нас в машину и отвёз в черкасскую областную больницу.
Больница оказалась забита припятскими – всех принимали укладывали в стационар, хотя совершенно не представляли, что с нами делать. Для начала отвели в подвал. К дозиметристу. Видимо его прислали откуда-то срочно. Обмеряли нас дозиметром. И даже неохотно сообщили результаты. В разных местах  от 50 до 600 микрорентген. Но на вопрос » а норма сколько?» честно ответили, что понятия не имеют.
По поводу дозы, сразу скажу – даже сейчас определить много это или мало не могу. Во-первых, это тогда дозы мерили рентгенами, ну БЭРами ещё. А сейчас глянула – греи, зиверты какие-то…  Но вот из Вики выяснила, что в среднем эвакуированные получили по 0,33 зиветра, а отсюда узнала, что 0,33 это средняя доза. И вот ещё цитата. «Выдающийся шведский радиобиолог Р.М.Зиверт еще в 1950 г. пришел к заключению, что для действия радиации на живые организмы нет порогового уровня. Пороговый уровень — это такой, ниже которого не обнаруживается поражения у каждого облученного организма. При облучении в меньших дозах эффект будет стохастическим (случайным), т. е. определенные изменения среди группы облученных обязательно возникнут, но у кого именно — заранее неизвестно. »  То есть сколько мы получили неизвестно и как нам это аукнется – тоже.
В больнице нас продержали две недели. Развлекали ежедневным мытьём по полтора часа, ежедневными анализами  и  горстями витаминов. Через неделю народ взвыл и затребовал свою одежду и немедленную выписку. (Одежду отобрали в первый же день – выдали больничные пижамы и халаты.) На что народу объявили – мол,  мы бы и рады, но одежды нет. Её отправили на дезактивацию и когда вернут не известно. Народ приуныл, но в халате и тапочках из больницы не выпишешься.
А ещё через неделю пришли деньги на новую одежду. Не знаю как это технически и бухгалтерски делалось, но с нас сняли мерку и через день привезли новую одежду. Не помню, что досталось маме, а нам с Диной два платья. Оба на три размера больше чем нужно. В результате моё платье надели на Дину, а меня завернули динино и мы отправились в магазин, даже не заезжая домой. Купили мне нормальное приличное платье. А потом заехали в парикмахерскую и срезали мои замечательные длинные волосы – они продолжали фонить даже через две недели ежедневного яростного мытья…

Эвакуация для меня на этом закончилась, началось время «после аварии».

mamasha_hru
отсюда

Беги! Часть II

часть I

«Убили» меня двое, замыкавших группу: Олег и Сергей. Они-то, зачем здесь? Неужели Ромчик уговорил? Если они пошли… Вряд- ли, тогда, они в курсе всех событий. Это точно. Сволочь, конечно, Ромчик. Был сволочью, сволочью и остался.
Тэкс… Шестеро. Трое чужих. С «быком» в связке будут идти еще двое. Попробуй такого, в случае чего, удержи. Значит, связок две. Две, так две. Это так, на будущее.
Итого… времени у нас…второй час. Сегодня они «догребут» до начала подъема на Уродину. Что ж, можно не спешить и близко не приближаться. Сколько я там закладывал на «колечко»? Пять дней. И расчет у них, вероятно, что я сегодня пойду на Бечо. Вот и ладушки.
Оставшуюся половину дня я брел «на хвосте» своих «знакомцев». За границей леса пришлось их выпустить далеко вперед. Я начинал двигаться только тогда, когда они скрывались за очередным препятствием. Однако был риск нарваться на их группу во время привала. А отдыхали они часто.
Сумерки затягивали сиреневым полотном верховья долины, когда они остановились на ночлег. Расстояние между нами было порядка двух километров и, пока светло, незамеченным подойти было невозможно. Выходило так, что этой ночью долго спать мне не придется, если придется вообще. План у меня был такой: после того, как они уснут, обойти лагерь и, ночью, как можно выше подняться на Уродину. По крайней мере, до утра, выйти на вершину отрога, по которому проходит путь на перевал. А там, начнем гонки с преследованием. Если они отправят «быка» вниз, то шансы мои, несмотря на акклиматизацию, уменьшатся. Ладно, посмотрим. Нечего умирать раньше смерти.
Было много «если» и «но» от которых зависел исход событий. Во сколько они лягут спать? Это сразу, ориентировочно, определит на который час назначен подъем. Будут ли искать меня в цирке Бечо? И, вообще, надо бы подремать, но только абсолютно негде. До наступления темноты велик риск, что на меня, спящего, кто-то наткнется, а возвращаться назад, и зря терять высоту, не хотелось. Поужинать, что- ли, пока еще светло?
Я снова посмотрел в бинокль. Четверо ставили палатки, а двое, судя по всему, пошли осматривать цирк под перевалом Бечо до наступления темноты.
Как я не хорохорился, но спать, видимо, придется. Трудно будет завтра, не спав ночь, играть в «догонялки». Пришлось уходить вверх по склону, подальше от тропы. Благо, громадных камней, высотой с двухэтажный дом, было много. За одним из них я и устроил свое лежбище. Ужинать не стал. Завел будильник на 10 вечера, и попытался заснуть. Да, надо поспать. Завтра трудный день. А послезавтра, что, будет легче? И что делать на той стороне, в долине Шхельды? Бежать вниз? Делать вид, что я не знаю о преследователях? И снова, в конце череды мыслей, самый «убойный» вопрос: «Ну, и долго ты будешь бегать? День? Два? Три? А дальше? Бессмысленная затея. Надо было пробираться домой.»
По звонку будильника начался дождь. Хорошо, что я додумался прикрыть спальник пленкой! Палатку я не ставил.
Так, ночь будет безлунная. Что плохо. И идет дождь, что еще хуже. Не хватало «сверзиться» на скользких камнях при выходе на хребет. Ладно, все равно, другого выхода нет.
В палатках «знакомцев» еще горел свет. Я, не торопясь, прячась от дождя под нависающей стороной камня, упаковал рюкзак и решил выходить через полчаса, в надежде на то, что в 22.30 они объявят отбой. До палаток идти еще минут сорок-час. Итого, в 23.30 я обойду их палатки и начну подъем.
Чего у меня не было, так это хорошего плаща. Надо было в альплагере купить плащ из «серебрянки», но, как-то выпустил из головы. А хлипкая конструкция на мне, под названием «дождевик», оптимизма не внушала. Пленка есть пленка. Толстая или тонкая, но она все равно рвется о камни, или от неосторожного движения.
В 22.30 я вышел. Дождь все еще лил. Тьма стояла невероятная. На юге, в Грузии, бушевала гроза.
Тропу я нашел, не пользуясь фонарем. Но, чем ближе я подходил к спящему лагерю, тем больше тропа раскисала, превращаясь в сплошную полосу грязи. Потому, шел вдоль тропы, по траве, используя ее сереющий контур, как ориентир.
Я удачно миновал спящий лагерь, и начал наобум подниматься по отрогу. Метрах в ста от лагеря, я неожиданно спугнул ночевавшего грифа. Гриф был огромный, размах крыльев под три метра! Или мне так показалось в темноте? Издав громкий клекот, он, тяжело, словно «Боинг» на старте, взлетел, и, скрылся в темноте. Я затаился, но лагерь безмолвствовал.
Когда встало солнце, я лежал у гребня отрога, ведущего на Уродину, спрятавшись от порывистого ветра за выступом скалы. Полтора часа полусна не принесли желанного отдыха. Одежда от дождя вымокла, а правая нога ныла, как при ревматизме. Старость? Когда я стал осознавать себя старым? С тех пор, как стало сдавать зрение? Помню, врач-окулист спросила: « В каком году ухудшилось зрение?» Я ответил, и добавил, что раз дальнозоркость, то, наверное, возрастное. «А сколько Вам тогда было лет?» « 40, а если точнее, то полных – 39» «И это возраст?»
Внизу сборы шли полным ходом. Отошлют они вниз «быка» или нет? Снизу, приблизительно в том месте, где я отдыхал, сидела на привале группа. Видимо, ночевали на границе леса и рано встали.
Гроза из Грузии так и не смогла перевалить хребет. А ее авангард, отрезанный от основных сил, сполз в долину Баксана и пытался окружить Эльбрус.
Надо идти. Между нами 3-4 часа хода. Плюс, еще около часа на сборы. Или меньше.
Скрипя всеми суставами, словно Железный Дровосек, я поднялся и перешел на южную сторону отрога. За что так не любят перевал «Родина»? Да за то, что на отроге всегда свирепствует ветер, и, минимум 12 часов нет воды. Путь по южному склону был проще, и я медленно пошел вверх, обозревая ледовый цирк под перевалом Бечо.
45 минут движения. Сердце сорвалось со своего места и колотится уже где-то в горле. Легкие отказываются усваивать кислород, который в значительно меньшем количестве содержится в воздухе. Легкие просто не успевают. Шаг, остановка. Еще шаг, остановка. Пора отдыхать.
Я снова перебрался на северную сторону отрога. В лагере палатки были свернуты. Пришедшая снизу группа разговаривала с моими преследователями. Я достал бинокль. Прятаться больше смысла не имело. Все, похоже, прощаются. Но двое моих «знакомцев» уходят с ними. Ага, Сергей и Олег. Значит, у меня еще с полчаса дополнительной форы. Я спрятал бинокль, достал сухарь, и начал его механически грызть. Когда я в последний раз ел? Вчера, в обед. Чаю бы! Ладно, потом будем пить чай.
Я не заметил ничего. Ни бликов оптики, ни вспышки. Пуля ударила в камень передо мной, взвизгнула, и, воя, ушла к леднику Бечо по крутой траектории. Я вскочил, и метнулся снова на южную сторону отрога.
Отдышался, достал сигарету. Вот оно что! И когда только успели разглядеть? А ребят, видимо, просто услали еще раз проверить подходы к Бечо. Гм, весело. Получается, что один из них – снайпер. Просто не учел силу ветра на отроге. У них-то, в лагере, ветер потише. Да-а, серьезные ребята!
Группа, пришедшая снизу, была уже на леднике, и устроилась на перекур. Как оказалось, шли они с собакой, которая перебегала от одного к другому. Вдруг, она отбежала в сторону, поскользнулась, некоторое время безрезультатно гребла передними лапами, и исчезла в трещине.
Рассиживаться было некогда. Что там будет с собакой – потом посмотрим. Вперед, следующие 45 минут движения.

продолжение следует
автор Mist

Двенадцатая

— Не пытайтесь меня соблазнить, граф, — шепотом сказала Элен с иронической усмешкой.
— Соблазнить вас? – граф изобразил удивление на лице. – Ну что вы, Элен, я уже давно не ставлю для себя такой цели, ввиду ее бесполезности. Я всего лишь хочу заполучить ваш разум, ваше сердце.
— Да? А я думала, что вас интересует другой орган.
Граф усмехнулся и убрал руки с ее талии. Но продолжал пристально смотреть ей в глаза. Элен знала, что долго никто не сможет выдержать его взгляда, поэтому сразу отвернулась и поползла вдоль стенки к окну.
— Скажите, граф, — обратилась она к нему, глядя на солнце, медленно садящееся за горы, — когда я смогу покинуть ваш гостеприимный дом и отправиться домой?
— Боюсь что никогда, моя дорогая Элен. Боюсь, что никогда, — он изобразил вдох огорчения и подошел к ней сзади.
Она чувствовала его дыхание за спиной, дыхание смерти. Он мог разжечь страсть в любой женщине, но сам не мог ее испытывать. Он был искусным соблазнителем. Но соблазнял только для одной цели – поужинать. Нет, он не мог, как большинство вампиров, просто укусить и напиться вдоволь этой живительной влагой. Нет, ему нравилась эта игра: сначала соблазнить невинную деву, потом довести ее до вершин блаженства, а уж потом… Потом либо банально убить, либо сделать вампиром и своей подругой. Тут уж по обстоятельствам.
Почему все так сложно? Да потому что в этот самый момент кровь у юных барышень становится совершенно другого вкуса. Пожалуй, только такую кровь и стоит пить. Остальные варианты – жалкое подобие. Но было одно но…
Графа, как никого другого огорчало нынешнее падение нравов. Да, с девственницами был напряг, и большой напряг. Ну пропали они куда-то. Современных дам было очень сложно соблазнить. Просто потому, что соблазнять было некого. Граф еще не совсем опомнился от шока, когда к нему в замок попала шестнадцатилетняя школьница, с виду совсем невинная, с лицом ангела, нежными голубыми глазами и золотистыми кудрями. В итоге, она сама соблазнила графа, продемонстрировав ему такие чудеса плотской любви, что он подумал, насколько же он отстал от жизни. Новость о том, что она может стать вампиром ее настолько обрадовала, что она просто измором брала несчастного «соблазнителя», постоянно умоляя его о том заветном поцелуе в шею, которое превратило бы ее в «повелительницу ночи». Графу стало жаль девчонку, ибо с девственниками дела обстояли еще хуже, чем с девственницами. Их и вовсе не было. Поэтому, побоявшись соблазнения своих слуг, он отправил непокорное дитя домой, предварительно немного подчистив ей память.
Да, пожалуй, убить ее было бы легче. Да и возможно, полезнее для общества. Но за последние сто лет вампир стал очень сентиментальным. Может быть, на него так повлияла смерть его одиннадцатой жены, которую он, кстати, сам же и прикончил в порыве ревности. Ох, и сложно же убить вампира. У осинового кола, как известно, два конца.
С того момента он жил в одиночестве, периодически разбавляя свою скучную жизнь веселыми оргиями, которые со временем становились все скучнее и вскоре совсем иссякли. У всех вампиров была та же проблема, что и у него – проблема нравственности. Ее стремительное падение в современном обществе вызвала массовый голод среди них, в результате чего многие просто поумирали естественной смертью. Потому что среди них мало было тех, кто соглашался, как этот граф, пить кровь людей «подпорченных», а уж тем более кровь животных.
Граф поначалу попытался решить эту проблему с помощью монастырей. Но с монашками ему тоже не везло. Они были, как правило, двух видов. Первые лишали себя жизни, лишь бы их честь не была поругана. Вторые же были настолько рады внезапно свалившемуся на них мужскому вниманию (да еще какому!), что отдавались сами, а то и требовали продолжения банкета, изголодавшись в четырех стенах по физическому общению с противоположным полом. Но их невинность была потеряна страшно подумать когда. Таких он отпускал с миром, потому что не любил бессмысленного кровопролития. Правда, бывали счастливые исключения. Таких было жалко убивать ввиду их исключительной редкости, поэтому граф лишь немного лакомился их кровушкой, затем заживлял рану и выпроваживал восвояси. Естественно, предварительно немного поработав с их памятью.
С Элен все было иначе. Она сама пришла к нему в замок. Любопытная туристка, подумав, что он заброшен, решила осмотреть его, где и встретилась в одичавшем саду с соблазнительным и галантным хозяином. Он, конечно же, очаровал ее. Единственное, что ее смутило, это его одежда – старомодная, не то слово. Но Элен решила, что человек, живущий в столь старом замке, наверно, и должен так одеваться. Правда, потом и ей была выдана соответствующая одежда (кстати, доставшаяся от его покойных ныне жен). Элен оказалась похожей на седьмую. Теперь граф готовил ей участь двенадцатой. В принципе, он был как обычный человек. Только пил за ужином кровь из высокого бокала, а раз в месяц – кровь человеческую. А в полнолуние выходил в сад и всю ночь смотрел на луну. Нет, конечно, он не выл. И ни в кого не превращался. Это просто глупые выдумки о вампирах.

Итак, граф подошел к Элен сзади и нежно провел ладонью по ее шее. Смешанное чувство удовольствия и протеста вспыхнуло в ней. Она дернула плечом и спросила:
— Сколько вам лет, граф?
— Чуть больше трехсот. Я очень молодой вампир.
— А кто же тогда старый?
— Моему отцу было 625 лет, когда его не стало.
— Отчего же?
— Святая вода, которую он выпил ради шутки, оказалась настоящей, — граф улыбнулся.
— Вы говорили, что уже сто лет живете один.
— Да, и мне нужна хозяйка дома. И ей будете вы, Элен.
— Я в этом не уверена, граф.
— Мне достаточно моей уверенности. Я даже не буду вас кусать, делать вампиром. Вы сами захотите им стать, когда почувствуете дыхание старости на своем лице.


Элен порой и сама была не против этой перспективы. Ей просто не хотелось уступать. Целый месяц она жила здесь, терпела все его странности. Порой они ей даже нравились. Но нет. Не бывать этому – решила она. Чувствуя, что скоро, наверное, не сможет держать оборону, Элен решила сбежать.
Когда граф отправился в свой кабинет читать Брэма Стокера, Элен пошла прогуляться по саду. Она осторожно прокралась к конюшне. В ней стояли прекрасный черные лошади, изящные, и грациозные. Элен не смогла удержаться от восхищенного вздоха. Она оседлала самого красивого жеребца. Удивительно, но он ее послушался. Не было и препятствий на выезде из замка. Ворота, как и всегда, были открыты.
Элен выехала на дорогу. Удостоверившись, что вокруг ни души, она галопом помчалась по дороге, к ближайшему населенному пункту. Солнце уже село. И на небе показалась луна. Она была неполной, но все же очень яркой. Конь остановился и поднял на нее глаза, после чего они загорелись в темноте красным светом. Ни на какие попытки Элен вновь продолжить путь конь не отвечал. Вдруг на спине у него начали расти крылья…
Замок стоял с темными окнами, лишь в одном горел слабый свет. Граф сидел за столом, улыбаясь, и видел в своем хрустальном шаре, как верный конь летит к хозяину, неся на своей спине неудавшуюся беглянку.

автор Фантазерка

Конец света по-американски…

Что такое конец света? Это отключение электричества в отдельно взятом американском квартале. Теперь я это знаю точно. А было это так…

Приехали ко мне гости. Обычные такие гости, отечественные. И с ними – девочка-американка. Сестра одного из моих друзей. Взрослая уже в принципе, но это, как оказалось, только с виду.

И вот сидим, пьем чай, болтаем. Американка эта, Сьюзан, довольно бойко разговаривает по-русски,
правда, частит при этом как пулемет Максим. Ну, слово обгоняет мысль. И вот в разгар беседы телевизор выключается, свет плавно гаснет (лампы энергосбережения), в комнате наступает полная темнота. Вечер уже, а осенью темнает рано. В окно не видно ничего, значит, дом напротив тоже
без электричества.

Видели когда-нибудь пятьдесят килограммов первобытного, животного ужаса? Я видел. Мысль о том, что нельзя включить свет, повлекла Сьюзан в состояние паники. Ни поспешно зажженная свеча, ни включенный фонарик не могли успокоить ее. Бедная американка то и дело озиралась по сторонам, словно ожидая, что из темных углов выпрыгнет Фредди Крюгер и утащит ее прямиком на Улицу Вязов. Все знание русского языка покинуло девочку в момент, и она на чистом английском вопила что-то вроде: “Позвоните консулу США”. Ага, сейчас. В нашем городе каждый ребенок наизусть помнит все телефоны американского посольства.

Дело усугублялось тем, что Сьюзан забыла где-то свои таблетки для снятия стресса. Пришлось прибегнуть к чисто российскому антидепрессанту – влить в нее полстакана водки. Это, кажется, подействовало. К тому времени комнату освещали все свечи, которые нашлись в хозяйстве, и американка начала успокаиваться.

Она успокоилась настолько, что нашла на столе пульт дистанционного управления и попыталась включить TV. Экран, ясное дело, не загорелся. Попытка номер два – ноль. Попытка номер три – ничего. Столь детского удивления на человеческом лице я еще не видел. “А… а почему оно не
работает?” “Электричества нет!” (“Вот ведь блондинка…”) Тут, видимо, для успокоения нервов, Сьюзан решила сварить кофе. Кофеварка электрическая, результат ясен. Тут ее снова накрыло. “Почему в этом ужасном доме ничего не работает?! Почему нет света?!” От воплей не выдержали соседи, в стену начали стучать, и похоже, ногами. Тут родственник этой самой американки запустил в стену подушкой, стук прекратился.

Сидеть в темноте с истерично всхлипывающей девицей стало неинтересно, и гости начали собираться. Лифт, само собой, отключился тоже. Чего стоило уговорить, а потом и провести Сьюзан по темной (ужасно темной) лестнице,пожалуй, умолчу, чтобы не обижать братский американский народ. Но когда
она обнаружила, что и на улице тоже стоит полная и абсолютная тьма… (Обесточили весь микрорайон. Погасли, естественно, и уличные фонари.)

Затащить в машину Сьюзан удалось лишь с третьей попытки. На вопрос, как ехать, если ничего не видно, друг открыл зажигалку и высунул ее в окно, другой рукой запустив мотор: “ А вот так и поедем”. Хорошо, что центральный замок уже успел заблокироваться, иначе Сьюзан вылетела бы на
ходу…

А теперь, внимание… По профессии эта самая Сьюзан – ПСИХОАНАЛИТИК. Господа талибы, террористы и прочие усамы! Хотите захватить Соединенные Штаты? Нет проблем: темной-темной осенней ночью выключите в их городах электричество…

Странный век Федерика Декарта. Часть V

часть IV

Осенью 1891-го профессор Декарт наконец возвратился в свой родной город.

Когда он окончательно поселился в Ла-Рошели, мне было четырнадцать. Я хорошо помню его приезд. Дядя показался мне желчным, неприветливым и уже довольно пожилым человеком. Он тяжело воспринял новый крах своей карьеры. Вернуться домой для него означало состариться и умереть.

Но всего за какой-то год с ним произошли разительные перемены. Вместо того, чтобы стариться и умирать, Фредерик и внешне словно бы помолодел, и во всем его поведении, в речи, в манерах появилась какая-то несвойственная ему прежде живость и легкость. Это видно по двум его поздним книгам. Так смело, свободно они написаны, не верится, что у них тот же самый автор, что и у неподъемной «Истории Реформации» (дочитать которую до конца я при всем уважении к своему ученому дядюшке так и не смог).

В Ла-Рошели он закончил наконец (по его словам, скорее не закончил, а заново переписал) начатую в Мюнхене «Историю моих идей». Это название сейчас вызывает улыбку, но для того времени оно было обычно. Удивило современников содержание книги. Она – нечто вроде дневника, причем как будто бы и не написанного специально для публики. В ней нет ни шокирующих признаний, ни скандальных откровений, она сдержанна, скупа на метафоры и на первый взгляд скучновата. Но ее вставные новеллы и эссе оставляют впечатление присутствия на патологоанатомическом сеансе. Ни малейшей попытки приукрасить свои мысли и намерения, найти в поступках исключительно лестную для себя подоплеку. Это безжалостное, горькое и очень честное исследование собственной души только в наше время была оценена по достоинству.

После этого произведения, словно бы подведя черту под прошлым, Фредерик Декарт взялся за книгу о родном городе, которую обдумывал уже тоже очень давно.

«Неофициальная история Ла-Рошели» стала его шедевром. В ней в полной мере проявился его талант реконструировать прошлую жизнь людей и вскрывать тайные мотивы их поступков. Книга читается взахлеб, но ее простота обманчива: лежащие на поверхности увлекательные, почти детективные сюжеты тянут за собой для умного читателя другие, скрытые слои смысла. И вы погружаетесь вслед за автором все глубже и глубже, но так и не достигаете дна – оно лишь заманчиво мерцает для вас сквозь толщу прозрачной воды. Из многих крохотных деталей складывается цельная картина жизни Ла-Рошели на протяжении нескольких веков. Хотите, посмотрите на нее с высоты птичьего полета, хотите, наведите лупу на какое-нибудь отдельное событие, оба плана в книге существуют абсолютно равноправно. А ее язык! Прежде Декарта считали неплохим стилистом, и все же никогда и ничего он еще не писал так, как «Неофициальную историю». Многословие и некоторая напыщенность, свойственные его ранним вещам, здесь сменились языком живым, сочным, ясным. Впервые появился на этих страницах и его неподражаемый черноватый юмор, который всегда был присущ ему в жизни, но раньше не находил места в творчестве.

«Неофициальная история» написана с любовью. Впору задуматься, не был ли Фредерик в самом деле потомком всех этих гугенотов, монархомахов, знаменитых и безымянных поэтов, солдат и служителей Бога, которые превратили в крепость узкую полоску земли на побережье Бискайского залива, чтобы сражаться здесь за веру и свободу? О своей гордости за «малую родину» ученый сказал в полный голос и не побоялся показаться смешным. Самое же главное – он не побоялся написать провинциальную историю. Ла-Рошель и ее прошлое для него – сам по себе достойный изучения предмет, хоть и является частью истории Франции и Европы. С первой до последней страницы незримо ведут свой то лирически-задушевный, то едкий и ироничный диалог два человека, каждый из которых и есть сам профессор Декарт: уроженец Ла-Рошели и гражданин Европы, дотошный, пытливый и немного восторженный знаток местных древностей и энциклопедически образованный профессор Коллеж де Франс. Читать «Неофициальную историю Ла-Рошели» и «Историю моих идей» – наслаждение. Не знаю, как насчет других книг Фредерика Декарта, но эти две, несомненно, переживут наш век.

О Ла-Рошели он знал абсолютно все. Мэр то и дело просил его побыть гидом для каких-нибудь важных гостей города. Профессор Декарт состоял бессменным председателем общества охраны памятников местной старины и создал специальный благотворительный фонд, в который пожертвовал весь гонорар за первое издание «Неофициальной истории». Жизнь он вел очень деятельную – удивляюсь, как он везде успевал. Он был членом совета церковных старшин и летом, во время лицейских каникул, преподавал в воскресной школе. Его статьи по-прежнему выходили в парижских научных журналах, но он не гнушался время от времени написать что-нибудь для городской газеты и для «Курье де л’Уэст»…

Я не помню, чтобы он куда-то спешил или жаловался на нехватку времени. Фредерик оставался спокоен, нетороплив, у него всегда находилось несколько минут поговорить на ходу или зайти куда-нибудь выпить по стаканчику. Его часто видели в портовых кабачках – он брал бутылку вина, потом другую (наверное, отсюда пошли слухи об его алкоголизме), раскладывал на столике свои бумаги и сидел там до глубокой ночи, не обращая внимания на шум и пьяные песни матросов. Он тоже иногда уставал от одиночества.

Все в Ла-Рошели его знали, многие любили, но многие терпеть не могли. Он мало считался с общественным мнением и с власть предержащими. Если задевали дорогие ему принципы, ни перед кем не оставался в долгу. Напрасно было ждать от бывшего преподавателя Коллеж де Франс утонченной язвительности. Действовал он не шпагой, а дубинкой. Однажды помощник префекта, отвечающий за архитектуру, чтобы освободить в центре города площадку под строительство доходного дома, велел снести старинную водонапорную башню под предлогом, что она сама скоро обрушится. Общество, возглавляемое Декартом, потребовало независимой экспертизы. Чиновник согласился, но в ту же ночь башня рухнула. Можно было сколько угодно подозревать нечистое, доказательства найти не удалось: обломки убрали за два дня и сразу начали рыть котлован. Когда после этого чиновник как ни в чем не бывало предложил моему дяде провести совместную инспекцию состояния портовой церкви шестнадцатого века, профессор Декарт публично ответил ему: «Вести с вами общие дела – все равно что чистить зубы щеткой сифилитика».

В лицее Колиньи его метко прозвали Старый Фриц, а потом вслед за школярами так его стал называть весь город. Помню, как дядя только начал там преподавать. С ним я был недостаточно хорошо знаком (в восьмидесятые годы в Ла-Рошель он приезжал редко) и, конечно, умирал со страха. Я был очень посредственным учеником. Математика мне еще давалась, но в латинской грамматике я тонул, как теленок в Пуатевенских болотах, а сочинения писал едва ли не хуже всех. Как-то раз меня наказали – оставили в классе после уроков за то, что мой школьный недруг незаметно подлил мне масла в чернильницу, а я, сделав кляксу, тут же догадался, что это он, и прямо на уроке ударил его книгой по голове. О наказаниях у нас ставили в известность во время большой перемены. И как раз когда инспектор своим каркающим голосом объявил: «Ученик Декарт – за нанесение побоев товарищу посредством «Замогильных записок» Шатобриана – два часа без обеда!», по коридору мимо шел мой дядя. Я готов был провалиться под землю от стыда и закрыл глаза, а когда открыл, дядя стоял рядом со мной. С невозмутимым лицом он сказал: «Эх ты, шляпа! Кто же дерется «Замогильными записками»? Зайди ко мне после уроков, я дам тебе что-нибудь потолще, например, полное собрание проповедей Боссюэ».

Он повернулся и пошел, а мне сразу стало легче. Когда я томился после урока в пустом классе (совершенно пустом, без книги, без тетрадки, без клочка газеты или карандаша – смысл воспитательной меры заключался в том, чтобы оставить «преступника» в полном бездействии наедине с его совестью), в скважине тихонько повернули ключ, и на пороге показался Старый Фриц. Он заговорщически приложил палец к губам – «не выдавай!». Мы закрылись, сели подальше от дверей и заговорили сначала о каких-то пустяках. Потом перешли к французской литературе, на которой я оскандалился, и дядя рассказал мне о Шатобриане, потом о романтиках и эпохе Реставрации. За десять минут до надзирателя он ушел и снова закрыл меня снаружи. Когда меня освободили, мы вместе пошли домой, точнее, он проводил меня на улицу Лагранж, а сам отправился к себе в пансион. После нашего разговора я сам не заметил, как выучил заданное на дом длиннейшее стихотворение Виктора Гюго – его строки сами собой легли на подготовленные воображение и память.

Позже я узнал, что профессор Декарт опекал таким образом не только меня, но и других учеников. Чаще всего просовывал им под дверь книги из собственной библиотеки, карманного формата, чтобы легко было спрятать от надзирателя. Наказание бездельем он считал очень вредной глупостью.

…Конечно же, я его полюбил. Он был первым из взрослых, кто заговорил со мной как с другом. Мои родители все надежды возлагали на Бертрана (который в описываемые годы учился на медицинском факультете в Монпелье), я же считался ленивым и не очень способным мальчиком. Они были, конечно, правы, но отец умудрялся заставить меня из-за этого страдать, а дядя – никогда. Мне нравились его непедагогичные шутки, не смущала страсть к вину и арманьяку, не пугали приступы хандры. С ним можно было говорить обо всем. С одинаково непроницаемым видом дядя выслушивал любой вопрос, от «почему Бог один, а религий много» до «откуда берутся дети» (не смейтесь, профессор, в конце прошлого века у подростка было куда меньше возможностей узнать и о том, и о другом, чем теперь), и отвечал так же спокойно и обстоятельно. С ним было хорошо молчать. Его молчание было не гнетущим, а компанейским, дружелюбным. Самой симпатичной чертой дядиного характера я бы назвал терпимость, чуждую другим членам нашей семьи, кроме, может быть, матери. Выражение «я знаю ему (или ей) цену» он ненавидел и считал насквозь лживым. Он считал, что к каждому человеку нужно прикладывать его собственную мерку – если уж нельзя обойтись совсем без нее.

Помню такую сцену. Однажды мы с отцом пришли домой и услышали доносившийся с веранды дружный хохот. Там были дядя Фредерик и тетя Лотта, они пили сидр и вспоминали какой-то случай из детства, а вместе с ними смеялась моя мать. «Макс, – закричал отцу старший брат, – иди сюда, я рассказываю Клеми, как мы с Мюриэль подбросили мышь на подушку нашего деда Августа-Фридриха». Отец с тетей Лоттой опять был из-за чего-то в ссоре и не понимал, как дядя может общаться с ней. Он очень сухо поздоровался с сестрой-близнецом. Тетя сразу как-то погасла и заторопилась домой.

– Фред, я тебя не понимаю! – возвысил голос мой отец, едва за тетей захлопнулась калитка. – Она тебя предала. Публично от тебя отреклась. А ты ведешь себя с ней так, будто ничего не было и в помине.

– Она попросила прощения, и я ее простил. Что же еще?

– Прелестно! Так можно совершить любое преступление, а потом сказать «прости меня» – и все, снова чист? Она ведь не на мозоль тебе наступила. Ее три строчки в газете, может быть, стали тем камешком, который перетянул чашу весов. Присяжные решили, что раз уж родная сестра говорит такое, значит, ты виновен и ничего больше не нужно доказывать.

– Макс, давай не будем раскапывать могилы. Хватит. Я вполне допускаю, что у Лотты были причины так поступить.

– Ну-ну. Конечно. Первая – как бы ее жених-эльзасец Луи Эрцог не отказался породниться с семьей прусского шпиона. И вторая – как бы ее саму не посадили в тюрьму за такое родство.

– И что, это, по-твоему, не уважительные причины?

Отец вытаращил глаза.

– Ты шутишь? Неужели я должен тебе говорить, что порядочные люди ими не руководствуются? Вот я… ну ладно… вот ты, например, на ее месте сделал бы то, что сделала она?

– Не знаю… Право же, мне трудно представить себя на чьем-то месте, кроме своего собственного. Вероятно, нет. Но почему я должен осуждать Лотту за то, что она поступила по-своему, а не по-моему? Я и мои поступки – это что, абсолют? Кантовский нравственный императив? Ты вспомни о Петре, который трижды – трижды! – отрекся от Господа. А разве Господь после всего этого не вручил Петру ключи от рая?

– Демагог! – сказал сквозь зубы отец, а Фредерик расхохотался, как всякий раз, когда ему удавалось обставить в споре своего высоконравственного младшего брата.

…Когда я согласился написать эти воспоминания, профессор, я пообещал вам, что буду откровенен и правдив. До сих пор я ничего от вас не утаил. Но теперь почтительный сын во мне волей-неволей умолкает перед необходимостью рассказать об отношениях Фредерика и моей матери.

Ее воспоминания о проведенной вместе ночи накануне высылки Фредерика из Франции почти не оставляют у меня сомнений в том, что и после его возвращения они нечасто, но встречались. Возможности? Их при желании нетрудно было найти. Моя мать была из Лиможа, там остались ее родители, она нередко уезжала на день-два их навестить. Отец был занят на службе и слишком мало интересовался своей женой, чтобы проверять, действительно ли она ездит туда и как проводит там время. Но даже я помню, как он однажды проворчал что-то по поводу ее внезапно проснувшейся такой страстной привязанности к родителям. Доказательства? Сложно судить… После того как мой дядя расстался с Марцелией фон Гарденберг, молва не приписывала ему ни одного романа – а ведь он был тогда еще не старым человеком. Вернувшись в Ла-Рошель, он наотрез отказался поселиться в собственном доме рядом с братом и его семьей, и если первые десять лет он, как преподаватель, пользовался бесплатными апартаментами в лицейском пансионе и это как-то можно было понять, то и после выхода на пенсию он продолжал жить в своих неудобных комнатах, да еще и платить за них деньги. Мои родители неоднократно предлагали продать дом на улице Лагранж, а вырученные деньги разделить и купить два небольших дома или квартиры. Дядя отказывался говорить на эту тему: «Наш фамильный дом должен принадлежать Мишелю, он и я – единственные, для кого что-то значит вся эта сентиментальная дребедень».

Внешне все выглядело довольно невинно. Фредерик и моя мать вместе ходили на концерты, гуляли по набережной, встречались в кафе-кондитерских и в книжных лавках. Он приходил к нам на улицу Лагранж, отнимал у матери садовые ножницы и шел подстригать розы – все, связанное с землей и работой в саду, он очень любил, этого в пансионе ему больше всего недоставало. Я иногда наблюдал в послеобеденные часы, как они сидели в саду, и Фредерик рассказывал что-нибудь Клеми, одновременно подстригая, подвязывая или обрабатывая раствором от жуков и тли наши розы и глицинии, а она сидела в плетеном кресле в тени, занятая шитьем или перебирающая ягоды на варенье, и слушала его: не безучастно, а с какой-то улыбчивой внимательной готовностью согласиться или поспорить. Идиллическая сценка. Пару раз я даже видел, как мать входила в двери пансиона, где он жил, но не придал этому значения.

Вероятно, Фредерик был любовником моей матери. Хотя мне не очень приятно думать на эту тему, я отнюдь не шокирован. Я знаю, что он ее любил. Она и в пятьдесят лет осталась для него «милой Клеми». Насколько эгоистично, если не сказать бесчестно, поступил он в свое время с госпожой фон Гарденберг, настолько его отношение к моей матери было полно смирения и преданности. Вы, профессор, еще очень молоды. Вы, наверное, думаете, любовь – это клятвы у алтаря или шепот в летнюю ночь? Нет, мой друг, не только. Это – терпеть неудобства, вести в пожилом возрасте жизнь «вечного студента», отказывать себе в естественном и, в общем-то, давно заработанном праве уютно состариться в собственном доме среди привычных, знакомых с детских лет вещей, – и все ради того, чтобы не бросить тень на репутацию любимой. Это – отметать с каким-то свирепым упрямством намеки доброхотов, что о любви в его годы, конечно, нет и речи, но следовало бы найти хорошую скромную женщину, чтобы в старости не остаться одному (дядя отвечал, что надеется умереть до того, как у него появится необходимость в услугах сиделки). Это – перенести любовь к женщине на ее ребенка и заботиться о нем куда больше, чем о своем собственном (я говорю о себе и о своем кузене Фредди Мюррее; может быть, данное признание пятнает образ моего дяди гораздо сильнее, чем остальные доказательства его «аморальности», но так оно и есть). Это – изо всех сил скрывать от моей матери подступающую дряхлость и болезни, не из тщеславия, нет, просто не желая ее огорчить, и так до самого 1907 года, когда Фредерик уехал в Германию, чтобы оттуда уже не возвращаться.

Но я отвлекся. Вернусь в год 1893-й. В январе Фредерику исполнилось шестьдесят, а в мае в Ла-Рошель пришло письмо от Марцелии Эйнеман, в замужестве Мюррей. Она написала ему впервые за почти тринадцать лет и наконец призналась, что у него есть сын. Вот что ее к этому вынудило.

Брак ее оказался удачным. Джордж Мюррей женился на Марцелии, прекрасно зная об ее положении, более того, с большим трудом убедив ее принять его помощь. Фредди хотя и родился через семь месяцев после свадьбы, но не как незаконнорожденный Эйнеман, а как легальный Мюррей. Пока он был маленьким, все шло более или менее хорошо. У мужа Марцелии нашлось достаточно великодушия, чтобы принять ее ребенка не как чужую плоть и кровь, а просто как маленького человека. Все эти годы он старательно отгонял воспоминания о давнем сопернике, который обманул и бросил Марцелию, но именем которого она зачем-то назвала сына – вероятно, для того, чтобы он и дальше ей о себе напоминал. Со временем ревность немного утихла. Мюррей даже стал испытывать по отношению к Декарту своеобразную признательность – ведь если бы тот оказался порядочным человеком, Марцелия никогда не стала бы его женой. Но однажды Джордж не сдержался и после очередной выходки подрастающего сына (а точнее, после того, как тот верхом на стуле с гиканьем ворвался в комнату матери, которую уложил в постель приступ мигрени) бросил ему: «Ты весь в своего отца и точно так же, как он, думаешь только о себе».

Потом он многое бы отдал, чтобы вернуть эти слова назад. Поздно! Когда у Фредди прошел первый шок, он потребовал объяснить все о своем рождении и познакомить с настоящим отцом. Задачка не из легких – в викторианскую эпоху рассказать двенадцатилетнему мальчику о том, что его мать, до того как выйти замуж за джентльмена, имя которого она теперь носит, была каким-то странным и скандальным образом связана с другим мужчиной, в результате чего у нее родился ребенок: в романах, которые Фредди тайком брал из «взрослых» шкафов в библиотеке, это называлось «пасть». Его мать, стало быть, пала, она падшая женщина. А «он» – кто он, тот, от кого у Фредди половина крови? Чем больше мальчик об этом думал, тем меньше ему хотелось знакомиться с «ним», но тем сильнее разыгрывалось его любопытство. Он засыпал мать вопросами. Джордж Мюррей теперь ежедневно слышал в своем доме имя, которое уже надеялся навсегда забыть. Он понимал, что покоя в его семье не будет, и винил лишь себя. В порыве самобичевания он разузнал, где теперь живет и чем занимается профессор Декарт. Марцелия с обреченного согласия мужа написала очень осторожное письмо, смысл которого сводился к одному: хочет ли Фредерик увидеть своего сына?

Пока письмо шло в Ла-Рошель и супруги Мюррей ждали ответа, Фредди сам пожалел, что заварил эту кашу. От матери он узнал достаточно. Выводы сделал сам: итак, он незаконнорожденный, его отец не англичанин, а значит, не джентльмен, пусть он даже был во Франции известным ученым и написал несколько книг. Если об этом станет известно в колледже, над ним будут смеяться, дразнить иностранцем, а скорее всего, исключат – у них ведь заведение для детей джентльменов. И самое для него, Фредди, разумное – немедленно забыть о том, что он узнал… Но он продолжал стоять на своем с подлинно декартовским упрямством.

Мать купила ему «Историю Реформации» в английском переводе: Фредди вежливо полистал ее и отложил. Перевод был дурной, тяжелый, с образом неведомого отца эта книга никак не связывалась, а попросить купить какую-нибудь из книг Фредерика Декарта на французском мальчик не хотел: пусть мать не воображает, что ему это интересно!

Когда дядя получил письмо, мало сказать, что он был ошарашен. Он испытал хаос чувств – и досаду на Марцелию, и сожаление о несбывшемся счастье, от которого он сам отказался, и раскаяние, и стыд, и страх перед встречей с почти взрослым сыном, и желание немедленно его увидеть, и много что еще… Несколько дней он был сам не свой. Потом написал ответ Марцелии. У меня есть возможность привести вам его текст полностью. Письмо короткое, по стилю очень типичное для моего дяди:

«Глубокоуважаемая миссис Мюррей,
Если Вы действительно уверены, что так будет лучше и я нужен мальчику, я готов сделать все, что могу. Но не ждите от меня чудес. И постарайтесь уберечь Фредди от лишних разочарований.
Что касается нашей встречи, я приму Вас в Ла-Рошели или приеду в любой город по Вашему выбору. С почтением, Ф.Д.»

Они еще раз обменялись письмами, условившись, что в июле Марцелия, Фредди и приемная дочь Мюрреев Джоанна приедут в Ла-Рошель. Где-то за неделю до их появления дядя собрал нас всех – моих родителей и тетю Шарлотту с мужем и дочерью Флоранс – в доме на улице Лагранж и наконец рассказал нам о сыне и о том, что он скоро будет здесь вместе со своей матерью. Отец неодобрительно буркнул: «Мотылек!», тетя Лотта ахнула, а мы с кузиной Фло пришли в восторг оттого, что у нас есть еще один брат. Мать по обыкновению промолчала и улыбнулась – видимо, эта новость уже давно не была для нее новостью.

Само собой разумелось, что Фредди Мюррей будет принят в семье Декартов как полноправный сын и племянник. Больше беспокоила людская молва. Дядя заявил, что лично его репутацию пьяницы, сквернослова, да еще и не то тайного, не то явного пруссака уже ничто не испортит, но не хотел подвергать сына лишним унижениям. Поэтому он попросил нас об услышанном пока молчать.

Марцелия с детьми приехала, Фредди познакомился с отцом и провел у нас в Ла-Рошели целую неделю. Новые родственники приняли его очень сердечно, даже мой отец, который больше других думал о «сохранении лица». На Марцелию было приятно посмотреть. Фредерик был даже рад, что именно эта женщина – мать его сына. С моим дядей она держала себя без всякой неловкости или кокетства, по-дружести, как с добрым знакомым. В свои сорок восемь лет она была еще очень красива. И, по-видимому, почти счастлива.

Четырнадцатилетняя Джоанна, или Джонси, как звала ее мать, слишком задавалась, что, впрочем, простительно девочкам в этом возрасте. На улице она останавливалась у каждой витрины, требовала у матери то одно, то другое и надувала губки, если немедленно не получала веер, соломенную шляпку или обещание зайти примерить хоть что-нибудь. Марцелия переставала обращать на нее внимание, и тактика срабатывала – через час Джонси, успокоившись, бросала свои ужимки «юной леди», превращалась в нормальную девчонку и с визгом носилась наперегонки со своим братом по улицам старого города.

Фредди оттаял не сразу. Его худшие подозрения сбылись. Вместе с законным происхождением у него отняли его английского отца и подсунули какого-то немолодого иностранца с хромой ногой, который не умел играть в гольф, не интересовался скачками, говорил от волнения слишком мало и сбивчиво и все время теребил пуговицу жилета (в конце концов он оторвал ее, выбросил и принялся за следующую). Окружение – то есть мы – понравилось ему еще меньше. Толпа неизвестно кем приходящихся ему людей, большой, но старый и немодно обставленный дом, наконец, такой далекий от Лондона и такой по сравнению с ним крошечный провинциальный город… Неужели мать хочет сказать, что он, Фредди Мюррей, отныне имеет ко всему этому прямое отношение?!

И все-таки как бы ни был юнец разочарован и даже напуган, он почувствовал в своем отце главное – доброту. Джордж Мюррей безупречно вел себя с приемным сыном, однако между ними всегда был какой-то холодок. Фредди чувствовал, что к нему относятся не так, как к его сестре Джонси. Это была даже не прохладца, а какое-то застарелое и тщательно скрываемое кровное неприятие. Когда же мой дядя подал Фредди руку и на хорошем английском сказал что-то вроде «Здравствуй, тезка, меня зовут Фредерик Декарт, я рад, что ты приехал», – то вся его робость, как он потом вспоминал, мгновенно исчезла. Располагала сама дядина вызывающая нереспектабельность: потрепанный сюртук, вместо галстука на шее черная косынка, такая, как носят здешние крестьяне, загорелое лицо, руки со следами земли, выдающей любителя покопаться в саду (страсть, понятная маленькому англичанину). Облик сельского джентльмена был бы почти хрестоматийным, если б не его внимательные и немного грустные глаза. Фредди обнаружил, что этот человек ему нравится. Хотя он подавил свою предательскую симпатию и невежливо отвернулся, сделав вид, что рассматривает чайку на телеграфном столбе.

Но первый шаг удался. В тот день кузен больше изображал неприязнь. Когда все сели за стол и начали светскую беседу, которая, к великому на этот раз нашему облегчению, стараниями мужа тети Лотты Луи Эрцога быстро свернула на политику и войну, мальчик ревниво следил за Фредериком, ожидая какого-нибудь знака, пароля, вроде того, что в не вышедшей тогда еще «Книге джунглей» Редьярда Киплинга: «Мы одной крови – ты и я». Он понял: в разгар ужина подмигнул сыну и показал глазами на дверь. Они выбрались из-за стола и куда-то ушли. Все остальные сделали вид, что ничего не заметили. Вернулись в сумерках, когда Марцелия с дочерью уже ушли в отель. Мать приготовила дома на всякий случай две комнаты. Вопреки всегдашнему дядя не стал упрямиться. Они с Фредди остались у нас ночевать и, по-моему, проболтали до рассвета.

Потом дети с матерью уехали назад, в Лондон. Фредди стал переписываться с отцом (эта переписка не прекращалась до самой его смерти) и бывать у нас на каникулах. Джордж Мюррей дал на это согласие при одном условии: пока Фредди носит его фамилию, никогда, ни при каких обстоятельствах в Англии он и его отец видеться не должны. Марцелия уже тринадцатый год несла бремя своей признательности человеку, который когда-то спас ее честь и будущее ее любимого сына, на многие вещи она теперь смотрела иначе, и требование мужа ей тоже показалось правильным.

Профессор, не ждите от меня мелодрам. Редкие и недолгие встречи отца и сына, свойство человеческой, а тем более детской памяти забывать тех, кто не мелькает все время перед глазами, ревность и ненависть Мюррея к «этому типу», как он говорил о Декарте и даже не пытался это скрыть, – были причинами сложных отношений двух Фредериков. Мой дядя, который долгие периоды своей жизни был школьным учителем и умел справляться с толпой сорванцов, с родным сыном почти не имел успеха. Редкие периоды их полной душевной близости сменялись охлаждением и отчуждением. Уже когда Фредди освоился с нами и мои родители стали для него «дядей Максом» и «тетей Клеми», со своим отцом он по-прежнему очень долго обходился местоимениями (потом все-таки придумал, как не обидеть ни его, ни Джорджа Мюррея, и начал звать одного «папа Фред», а второго «папа Джордж»).

Дядя тоже так до конца и не осознал, что у него есть сын, и относился к нему как к еще одному племяннику – любил, заботился по мере сил, но избегал родительской ответственности. Он слишком хорошо понимал, что не имеет на сына никаких прав, но того обижало, как легко он с этим положением согласился. Фредерика мало беспокоили отношения в семье Мюрреев. Одно время Фредди постоянно ссорился с Марцелией и Джорджем и хотел, чтобы отец взял его к себе. Тот не стал даже это обсуждать, сказав: «Подумай о матери. Она ни в чем перед тобой не виновата». Кузен, переживавший тяготы переходного возраста, вспылил и заявил, что отец дважды от него отказался, первый раз до его рождения, а второй сейчас, и этого он никогда ему не простит.

Да, нелегко оказалось сладить с этим мальчишкой. Дяде пришлось проплыть между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, он должен был не афишировать факт своего «незаконного» отцовства, потому что это повредило бы мальчику, если бы слухи дошли до общих английских знакомых, а с другой стороны, он не мог отвечать уклончиво на вопросы знакомых «Кто это такой?», ведь тогда Фредди решил бы, что отец его стыдится. Я не хочу сказать, что у кузена к дяде претензий было больше, чем любви, но им было очень трудно, и именно мудрость и терпимость дяди Фредерика помогала поддерживать хрупкий мир.

Эти двое были очень похожи внешне – такими стойкими оказались гены Картенов. (Замечу здесь, что мой собственный внук Жан, названный в честь пастора Иоганна Картена, поражает меня сходством со своим прапрадедом, от которого его отделяет больше века.) А по сути они были слишком разными людьми. Старый Фриц, аскет и бессеребренник, занятый лишь творчеством, рассеянный, одевающийся кое-как (в Ла-Рошели он не купил ни одного нового костюма и донашивал оставшиеся с профессорских времен, но, поскольку с годами он почти не изменился, сидели они на нем хорошо), с шевелюрой седеющих волос, которые он забывал вовремя стричь, бескомпромиссный, пьющий, невоздержанный на язык. И «молодой Фриц» – учтивый, изящный лондонский денди, лучший студент Королевской академии живописи, скульптуры и архитектуры, который начинал как живописец, но быстро сделал выбор между этим неизвестно что сулящим путем и накатанной дорогой способного архитектора. Он действительно был талантлив, как и его дед со стороны матери, архитектор Клаус Эйнеман. Фредди Мюррей рано снискал известность и умело распорядился не заставившими себя ждать деньгами и связями. В юности у него был роман с художницей-француженкой Камиллой Дюкре, которую очень одобрял мой дядя, однако потом Фредди с ней расстался и женился на англичанке, девушке из знатной семьи. Фредерик-старший, хоть и не без усилий, принимал сына таким, как есть. Зато по-настоящему родными друг другу они не стали.

Только раз, в «золотой век» их дружбы, когда Фредди было лет четырнадцать, он как-то спросил, почему он Мюррей, а не Декарт. Вопрос был серьезный. Фредерик решил это обсудить с Джорджем Мюрреем. Он был готов хоть завтра официально признать себя отцом Фредди. Мюррей не позволил: во-первых, эта процедура потребовала бы подписи Марцелии под унизительным признанием, а во-вторых, назвать Фредди внебрачным ребенком значило поставить его будущее под удар. Нельзя было дать ему фамилию настоящего отца и избежать при этом клейма «незаконнорожденный». Мюррей, однако, оценил тактичность Декарта и стал относиться к нему чуть любезнее. Было решено, что до совершеннолетия Фредди останется Мюрреем, а потом сам выберет, под какой фамилией он вступит во взрослую жизнь. Больше на эту тему Фредди никогда не заговаривал.

И все же, несмотря на обиды и недоразумения, этим двоим было друг с другом интересно. Чего стоит даже их переписка – кузен показывал мне письма отца, которые всю жизнь бережно хранил. С некоторых я снял копии.

«Дорогой мой мальчик, – писал Фредерик своему уже взрослому сыну-архитектору, – когда-то ты говорил, что читаешь мои письма со словарем. А теперь пришла моя очередь листать учебник архитектуры, который ты забыл здесь в прошлый приезд. Кое-как я разобрался в твоих синусах и интегралах. Насколько я понял, твоя идея спроектировать этот мост на наклонных опорах очень перспективная…»

«Не спрашивай меня, что я думаю о Камилле. Мне показалось, ты ей искренне интересен. А почему ты сомневаешься? Потому что она не трещала об этом? Мне нравятся женщины, которые говорят мало. Болтливость бывает невыносима, а молчание может прикрывать скудость ума. Немногословие – золотая середина. Цени ум и сдержанность, они встречаются одновременно не так часто, как бы того хотелось».

«Ты говоришь, что запутался в попытках определить, кто ты такой. Помню, когда мы с тобой были едва знакомы, ты взволнованно спросил: «Раз мама немка и ты немец, значит, я тоже немец. А как я могу быть немцем, если я англичанин и хочу быть англичанином?» Ну так сейчас я могу тебе ответить. Ты останешься англичанином, если будешь служить своей стране. Примирись с тем, что не все люди рождаются цельными натурами, не у всех Blut
пребывает в полном согласии с Boden. Я сам не забывал, что я немец, и всегда находились люди, готовые мне об этом напомнить. Но даже для своих недоброжелателей я оставался французским историком».

автор Ирина Шаманаева (Frederike)

авторский сайт

6 декабря — День святого Николауса

Каждый год 6 декабря немецкие дети празднуют день Николауса. Почему он отмечается в этот день и почему накануне вечером дети выставляют свои ботинки у парадных дверей?

Ежегодно 6 декабря немцы отмечают день памяти Святителя Николы, архиепископа Мир Ликийских, чудотворца  (Nicholas Myra), который умер в 346 году. Он был известен своими чудесами и тайным предоставлением подарков, и является святым заступником маленьких детей, моряков, торговцев и студентов.

Почему же дети выставляют свои ботинки вечером 5 декабря?

У Св. Николауса была такая репутация, что он обычно оставлял секретные подарки – монеты в ботинках людей.

Поэтому дети сначала чистят ботинки, показывая, что они хорошие. Грязные ботинки недопустимы. И выставляют за дверь обычно только один ботинок, чтобы не показаться слишком жадным.

Согласно легенде, Николаус приезжает в середине ночи на осле или лошади и оставляет небольшие подарочки – монеты, шоколад, апельсины и игрушки — для хороших детей.

А непослушные дети получают в зависимости от строгости семейных традиций либо словесное предупреждение от Николауса, либо подобие прута или розги. Это, конечно, портит праздник, но в то же время стимулирует на хорошее поведение.

Немецкий Николаус обычно изображается с длинной белой бородой, митрой епископа и красным плащом, иногда с мешком за плечом и прутом в руке.

Николауса не стоит путать с Weihnachtsmann или Рождественским Отцом, который приезжает в немецкие дома лично, обычно днем в Сочельник. Это два разных человека.

свНиколаусСвятой Николаус, которому легенда приписывает авторство в традиции рождественских подарков, абсолютно реальная фигура. Он родился в семье зажиточных торговцев в первой половине четвертого века нашей эры в ликийском городе Патара (территория современной Турции) и посвятил свою жизнь служению людям, проявляя особую заботу о бедняках и детях. За праведный образ жизни и добрые дела жители Миры — столицы одной из провинций Ликии — избрали Николауса епископом. Согласно легенде, неподалеку от церкви, где проповедовал Николаус, жила очень бедная семья, в которой было три девушки на выданье, но без приданного их никто не брал в жены. Епископ, возвращавшийся в один из предрождественских вечеров домой после церковной службы случайно услышал, как одна из сестер предложила родным продать ее в рабство, чтобы на вырученные деньги можно было приобрести приданное двум другим девушкам, чтобы они смогли выйти замуж. Добрый Николаус был тронут готовностью к такому самопожертвованию и подбросил через дымовую трубу кошелек с деньгами. Случайно кошелек упал в один из вязанных чулков, сушившихся у огня. Девушки решили, что золото упало с неба в ответ на их мольбы. Старшая дочь вышла вскоре замуж, а на следующий год вторая сестра перед рождеством также повесила свой чулок у камина и снова в нем на утро оказался кошелек с деньгами. Разумеется, третья еле дождалась очередных предрождественских посиделок, чтобы испытать свое счастье. Как вы понимаете, ей тоже повезло, а по городу и потом по всей провинции распространились слухи, что невидимый святой помогает перед Рождеством тем людям, которые заслужили это своими добрыми делами в течение года. Оказав помощь сестрам, Николаус решил продолжить свое доброе начинание и каждый год помогать в Мире тем семьям, которые особенно нуждались. Кроме того, попутно он подсыпал орехи, сласти и фрукты в детскую обувь, которая обычно оставлялась на ночь у порога, чтобы у еще не осознающих значение праздника светлого рождества Христова малышей эти дни ассоциировались с радостью и чудом. А люди, как это обычно бывает, нарисовали для себя образ убеленного сединами старика в белых и красных одеждах, который каждую зиму спускается с горы Бейдалары и помогает бедным, награждает праведных и радует послушных детей подарками. Николаус был «разоблачен» согражданами совершенно случайно, когда очередной предрождественской ночью пробирался от дома к дому с мешком подарков под белым плещем и наткнулся на сторожа. Тот созвал людей, и в незнакомце под странным одеянием они узнали своего епископа. Николаусу пришлось все рассказать и пристыженные горожане решили отныне помогать Рождественскому отцу, как они прозвали Николауса, в его праздничных благодеяниях. Разумеется детям ничего не сказали, а наоборот всячески дополнили и приукрасили образ незнакомого балгодетеля. Отсюда, как гласит легенда, и пошла традиция одаривать друг друга подарками на Рождество, а также вывешивать для подарков чулки и выставлять обувь. Когда 6 декабря 345 года н.э. епископ Миры умер, за свои добрые дела и совершенные им чудеса церковь возвела его в сан Святого, покровительствующего детям и бедным. Благодарные ликийцы решили в память о Святом Николаусе (интересно, что некоторые лингвисты считают, что американский Санта Клаус — это тот же Святой Николаус, но в произношении маленьких детей, обычно сокращающих трудные для них имена) продолжить традицию подарков, причем именно в день 6 декабря. Никто не знает точно, каким образом, традиция распространилась на все страны, где отмечается католическое Рождество, но с 13 века день Святого Николауса (с положенными подарками в чулках и сапожках) празднуется в Германии. Позже, как это обычно бывает, история обросла различными новыми подробностями и дополнениями в соответствие с традициями каждого из народов. Так, например, считается, что американского Санта Клауса придумали в 1931 году организаторы рождественской рекламной кампании по продаже лимонада — это, как сейчас сказали бы, было всего лишь ловким использованием известного брэнда под новой вывеской. Кстати, воспользовались они серией сказок о Санта Клаусе нью-йоркского писателя Кларка Мура, которые вышли в конце 1822 года. Но тот, очевидно, все-таки основывался на истории Святого Николауса, поскольку у американца встречается слишком много паралл
елей с ликийской легендой.

источник

Прослеживаются параллели и с православным Николай-чудотворец  официальное празднования святителя Николая по григорианскому календарю приходится на 19 декабря.

Из православного «Житие св.Николая»

С детских лет Николай преуспевал в изучении Божественного Писания; днем он не выходил из храма, а ночью молился и читал книги, созидая в себе достойное жилище Святого Духа. Дядя его, епископ Патарский Николай, радуясь духовным успехам и высокому благочестию племянника, поставил его во чтеца, а затем возвел Николая в сан священника, сделав его своим помощником и поручив ему говорить поучения пастве. Служа Господу, юноша горел духом, а опытностью в вопросах веры был подобен старцу, чем вызывал удивление и глубокое уважение верующих. Постоянно трудясь и бодрствуя, пребывая в непрестанной молитве, пресвитер Николай проявлял великое милосердие к пастве, приходя на помощь страждущим, и раздавал все свое имение нищим. Узнав о горькой нужде и нищете одного ранее богатого жителя его города, святой Николай спас его от большого греха. Имея трех взрослых дочерей, отчаявшийся отец замыслил отдать их на блудодеяние для спасения от голода. Святитель, скорбя о погибающем грешнике, ночью тайно бросил ему в окно три мешочка с золотом и тем спас семью от падения и духовной гибели. Творя милостыню, святитель Николай всегда старался делать это тайно и скрывать свои благодеяния.
Отправляясь на поклонение святым местам в Иерусалим, епископ Патарский вручил управление паствой святому Николаю, который и исполнял послушание со тщанием и любовью. Когда епископ возвратился, тот, в свою очередь, испросил благословения на путешествие в Святую Землю. По дороге святой предсказал надвигавшуюся бурю, грозящую кораблю потоплением, ибо видел самого Диавола, вошедшего на корабль. По просьбе отчаявшихся путников он умирил своей молитвой морские волны. По его молитве был поставлен здравым один корабельщик-матрос, упавший с мачты и разбившийся насмерть.

В немецком варианте бедные девушки превратились в детей,  а утопающие матросы в школьников, поэтому в Германии святой Николаус считается покровителем детей.

свНиколаус2


По волне моей памяти

Памяти двух людей. И память месту.

Ноябрь далекого года. Настолько далекого, что тогда еще праздновали годовщину Октябрьской революции. Что делать в выходные в городской квартире, когда все вымыто, вычищено, наготовлено? И мы пошли гулять.
Днепропетровск.
Мы покормили огромных карпов в пруду парка Чкалова, которых тогда, по ночам, охраняла милиция. И пошли на Комсомольский остров, туда, где на ногах Сталина, до сих пор,высится Шевченко. Памятник Шевченко.

Днепропетровск
Для меня Днепропетровск был особым городом. Может быть потому, что меня с ним знакомил особенный человек. За полгода до своей нелепой смерти, смерти от укуса осы (как банально!), он получил государственную премию за разработки в области ракетной техники. Праздники «автокосмолюбителей», байки о существующих и существовавших днепропетровских кинотеатрах («Победы» нет, «Родина» сгорела, а «Правда» — на той стороне), исхоженные вдоль и поперек проспект Карла Маркса и улица Пушкина, Красная  площадь (оказывается, и такая есть в Днепропетровске), улица Серова (бывшая Столовая), которую в своих стихах помянул сам Маяковский, пивные бары с народными названиями «В мире животных» и «Грязелечебница».
Вот и тогда, взирая на памятник Шевченко, он процитировал днепропетровский фольклор: «Диты, мои диты, щож вы наробылы, на грузыньску ср..ку мэнэ посадылы…».
Вечер, сумерки, легкий морозец, пустынный парк, голые деревья, безветренно, одинокие снежинки кружатся в воздухе.
В тихом кафе, затерянном среди деревьев Комсомольского острова, я впервые знакомился с искусством приготовления коктейлей. Коктейли были для меня экзотикой. Тогда, это кафе, было чуть ли не единственным в городе, где из-под полы продавали сигареты «Славутич».
«Ты не понимаешь,» — говорил он мне, — «это нечто особенное!» Сейчас, да, ничего особенного. А тогда!
В руки, за один заход отпускали только одну пачку. И отдавать приходилось рубль.
В кафе, кроме нас, никого не было. Но ритуал, одна пачка за один подход, сохранялся. Сделав по пять подходов каждый, и набрав целый блок, насмотревшись на красно-синие витражи стекол, мы, через пустынный пешеходный мост над протокой Днепра, пошли слушать музыку. У человека, к которому мы шли, была «Эстония -001″. По тем временам, малость хуже, чем «Акай», но, вещь!
Обещано было нечто, то, чего я никогда не слышал.
Свернув с Карла Маркса, мы оказались в обычном дворе, который окружали популярные тогда 9-ти и 12-ти этажки. Но, посреди двора, окруженный вековыми деревьями, стоял старый деревянный двухэтажный дом. Его окна оранжево светились в сгустившихся сумерках, и дом казался перенесенным из сказки. Точно также, как и дом Гампера, из «Розы».
Фамилия человека, к которому мы пришли, совпадала с названием государства, в котором я сейчас живу. Ничего особенного: я помню старика по фамилии «Россия», из Северной Осетии, который умилялся впервые попробовав чай со сгущенкой и чебрецом. А сколько ему тогда было лет, никто не помнил.
В доме было всего две квартиры, каждая из которых располагалась в двух уровнях. Дом был настолько стар, что казалось «скрипел в суставах» от каждого движения.
Хозяин был холостяком, и жил со стариком — отцом. Два увлечения: музыка и собирание газет. «Литературка», начиная с самого первого номера, чешские газеты, времен вторжения в Чехию, неизвестно откуда полученные, занимали целую кладовку.
Водка «Кубанская» с лимонным привкусом, популярная по тогдашней днепропетровской моде, пельмени «из пачки», сало, какого мне больше не доводилось пробовать, и которое само таяло во рту. Его принес отец хозяина, старый, как и сам дом, скрипя сам и вызывая скрип ступеней лестницы, ведущей на второй этаж. Вечер. Свет лампы в кружевном оранжевом абажуре.
Я тогда впервые услышал Вивальди. Спустя столетия забвения он снова входил в моду. «Времена года». «Зима», с ее вьюгой, и реальный мороз за окном перенесли меня куда-то далеко. Туда, откуда не хочется уходить. И время остановило свой ход.
К нашим ногам аккуратно сложены стопки «Литературки», и, в зависимости от разбираемого года, мы спорили прав ли был Горький, и почему «дал слабину» Фадеев, и кто кого предавал, и смеялись над рубрикой «Рога и копыта».
А Вивальди плавно переходил от «Зимы» к «Весне», от «Весны» к «Лету», с его грозой, обещая, что все будет хорошо «Осенью». И снова «Зима».
Насладившись Вивальди, мы, вдруг, с замиранием сердца впервые услышали «По волне моей памяти», Тухманова. Вечного «Студента», и много-много всего.
Как всегда, все хорошее быстро кончается. И, вот, мы в последний раз смотрим на оранжевые окна сказочного дома, прощаемся с хозяевами, и светлый прямоугольник входной двери гаснет.
Мы не торопясь, и делясь впечатлениями, бредем пешком с Карла Маркса на Уральскую.
Больше этот дом я никогда не видел. Впрочем, как и его хозяев. Значительно позже, я пытался его отыскать, но, не нашел. Но, много лет передавал приветы хозяину дома.
И, в очередной раз, попросив кланяться, я услышал, что хозяин дома умер. Причина была банальна. По этой причине умирают поэты, мыслители, любители и знатоки поэзии. Их было много в моей жизни. И я их всех помню. Но, почему-то считается, что умирать по этой причине, недостойно. А они все были замечательными и достойными людьми. Но, не такими, как все.
Вечная им память.

автор Mist

Странный век Фредерика Декарта. Часть III.

часть I

часть II

Я подхожу к самой мрачной странице его жизни. Гражданин Франции по рождению, но стопроцентный немец по крови, он не сразу принял войну 1870-го как свою личную катастрофу. Когда армия Наполеона III выступила за Рейн, он сам только что вернулся из Рейнской области и скорее уж сочувствовал немцам, по чьей земле теперь шагали чужие войска. Патриотический подъем, царящий вокруг, оставил его в недоумении. Он не сомневался, что французы скоро будут отброшены к собственной границе, и желал именно такой развязки, причем как можно скорее.

Так уж вышло, что Фредерик Декарт едва ли определенно считал себя немцем или французом. Родным его языком был немецкий, который связывался в памяти с детством и матерью. Это был язык бесконечных поучений, глупых слащавых песенок, которые Амалия пыталась петь своим детям, когда была в хорошем настроении, и брани, которой она осыпала dieses verfluchte Frankreich («эту проклятую Францию»), если утром вставала не с той ноги. Впоследствии Фредерик открыл для себя возвышенный язык немецких поэтов и богословов, писателей и ученых, однако первое впечатление о немецком как средстве выражения грубых и примитивных эмоций осталось в его сознании каким-то невыводимым пятном. Французский, как вы помните, он выучил только перед поступлением в лицей – и сразу принял его умом и сердцем. Все свои книги он написал на французском, хотя черновые записи и пометки на полях рукописей делал обычно по-немецки, так ему было удобнее.

С другой стороны, он любил родину предков прочнейшей, нерассуждающей любовью. В долине Рейна, как и в Ла-Рошели и Париже, он чувствовал себя дома. Попадая в страну своей юности, он всякий раз словно бы молодел на несколько лет. При его таланте к освоению языков ни одна особенность местного произношения не представляла для него труда. Он радостно и легко подхватывал их и «как свой» вступал в беседы с трактирщиками, буршами, крестьянами. Помню, и в Ла-Рошели он любил напевать одну баденскую песенку со словами «Jetzt kam i ans Brunnele, trink aber net», которая звучала совершенной тарабарщиной даже для моих отца и тети – точно таких же немцев, только выросших под влиянием пруссачки-матери. Фредерик охотно признавал себя немцем, но отнюдь не пруссаком: он был отпрыском веселого и многоцветного прирейнского Дортмунда, а не унылого, затерянного в холодных песках и болотах Берлина.

С третьей же стороны – ибо двух будет мало, – он родился во Франции и был подданным императора Франции. Если бы немецкие солдаты ступили на французскую землю, Фредерик чувствовал себя обязанным защищать родину, убивая людей, в которых течет та же кровь, что и в нем самом. Но не раз и не два он ловил себя на мысли, что в случае успешных наступательных действий французов мог бы отправиться в Германию и там воевать против собственных соотечественников.

Да. Именно так… Подкрепил бы Фредерик свои мысли делом, сопутствуй победа французской армии, я не знаю. Но анализировал он потом их очень долго и подробно, они беспокоили его многие годы и едва не довели до психического расстройства (а по мнению некоторых биографов – все-таки довели).

«Вы не патриот» – такое обвинение он слышал за свою жизнь не раз и не два. Если у вас есть критерии для измерения степени патриотизма, судите сами… Кое-кто из ваших предшественников постарался оправдать подобные взгляды душевной болезнью профессора Декарта или даже «кризисом тридцати семи лет», который будто бы толкает человека на разрушение собственной личности, а то и заставляет искать смерти. Но если хотите знать мое мнение, дело совсем в другом. Просто до 1870 года Фредерик не знал разлада между своей немецкой «кровью» и французской «почвой», он был настоящим европейцем и ученым, который смотрел шире, а мыслил совсем другими категориями.

Не то чтобы слово «родина» было для него пустым звуком. Не пустым. Но и не самым главным. Когда военный конфликт двух стран, к каждой из которых он имел отношение, заставил его задуматься, кто он такой и где его место, он нашел только один приемлемый для себя выход – встать на сторону того, кого бьют. Такой уж он был человек, если бы пошел сражаться – то лишь на стороне слабого. Франция оказалась слабее, и он сделал свой выбор. Который, конечно, дался ему не так мучительно, как если бы побеждала Германия, именно потому, что мой дядя был не Фриц Картен из Дортмунда, а Фредерик Декарт из Ла-Рошели.
Едва пруссаки вторглись в Эльзас и Лотарингию, профессор Декарт оставил свою кафедру и пошел на сборный пункт. По возрасту он уже не подлежал мобилизации и даже не умел стрелять – в юности мог бы научиться у приятелей отца, которые били бекасов в Пуатевенских болотах, но к охоте он всегда испытывал отвращение.

После двухнедельной базовой подготовки его определили в полк и отправили в район военных действий. На войне он пробыл три месяца. Обороняя маленький городок в Лотарингии, был тяжело ранен и контужен, попал в госпиталь, долго не поправлялся. Хуже всего получилось с раздробленной коленной чашечкой. Кости плохо срослись, поврежденный сустав почти утратил гибкость, и как врачи ни старались, заметно хромал профессор Декарт всю оставшуюся жизнь.

К Рождеству 1870 года он выписался из госпиталя. Через несколько дней наступил 1871-й, его самый черный год.

Не обращая больше внимания ни на войну, ни на революцию, он вернулся в Коллеж де Франс. В марте к власти в Париже пришла так называемая Коммуна. Многие коллеги-ученые уехали из Парижа, некоторые сидели по домам и боялись выходить на улицу. Слушателей на лекциях становилось все меньше. Но профессор Декарт, неизменный и точный, как часы, изо дня в день поднимался на кафедру и читал – о Тридцатилетней войне, Фронде, созыве Генеральных штатов. Эти лекции в сочетании с красными флагами на улице, с растущим голодом, с канонадой в предместьях, со страхом одних парижан и безумными надеждами других производили фантасмагорическое впечатление. И Фредерику, и его студентам казалось, что они живут в полусне-полубреду.

Действительность напомнила о себе, когда к профессору Декарту пришел один из министров Коммуны – «делегат», по их собственной терминологии, просвещения, Эдуард Вайян. Он передал предложение обсудить план реформы образования. Декарт согласился и через несколько дней представил свои замечания во дворце Карнавале на заседании Коммуны. На следующий же день некоторые профессора Коллеж де Франс не подали ему руки.

Этот его поступок представляется почти всем биографам самым странным в цепи многих странных событий его жизни. В годы Второй империи профессор Декарт, подобно многим образованным людям, презирал Наполеона III и считал себя республиканцем, но Третья Республика, воцарившаяся после 4 сентября 1870-го, его сначала вполне устраивала. В книге «Старый порядок и новое время» он выказал себя противником якобинизма во всех его проявлениях. Его потом упрекали в непрозорливости – мол, как это знаменитый историк не заметил параллелей между Конвентом и Коммуной? Наличие таких параллелей он как раз и отрицал. Парижская Коммуна была для него не попыткой установления якобинской диктатуры, а всплеском старинного коммунального движения за права местной власти. Более того, не правительство в Версале, а именно Коммуну он считал защитницей республики (последующие годы, когда монархия едва не была восстановлена, свидетельствуют, что в этом он оказался прав). Было у него еще одно сокровенное убеждение, вынесенное из тех лет, когда молодой магистр Декарт учил истории детей крестьян и лавочников в городке Морьяке. Он слишком хорошо знал французскую глубинку и представлял степень невежества так называемых простых людей, получивших право голоса еще в 1848-м и теперь, при республике, становящихся политической силой. Вот где он видел опасность якобинизма, а вовсе не в довольно-таки сначала безобидных декретах Коммуны. Считая просвещение народа делом первостепенной важности, он поддержал бы любого, кто занялся бы им.

Но если он сначала идеализировал Коммуну, это прошло, когда та ввела цензуру прессы и расстреляла взятых в заложники представителей высшего католического духовенства. Фредерик прекратил все контакты с новой властью и напечатал в одной из немногих «буржуазных» газет адресованное руководителям Коммуны открытое письмо под названием «Почему я не с вами». Этим же вечером его арестовали и отправили в тюрьму. Вышел он оттуда только в последние майские дни, после того как Париж был занят правительственными войсками. И опять ему не удалось остаться последовательным. Кровавое подавление Коммуны, расстрелы без суда прямо на улицах и массовые аресты так его возмутили, что он открыто сказал об этом на лекции своим студентам. Результаты заставили себя немного подождать, потому что в те самые дни он получил телеграмму из Ла-Рошели – умерла Амалия Шендельс-Декарт.

Фредерик уехал на похороны. Откровенно говоря, свою мать он едва ли любил, и она едва ли его любила, предпочитая ему сначала старшую дочь Мюриэль, а потом близнецов. Теперь он не думал об этом, чувствуя только сожаление и горечь оттого, что матери больше нет и уже никогда не будет… Подавленный, совершенно разбитый, Фредерик вернулся в Париж первым же поездом.

Прошло еще несколько дней, и его снова арестовали – теперь уже власти Третьей Республики. Он не сразу сообразил, что «шпионаж в пользу Пруссии», о котором твердят следователи, – это обвинение и предъявляется оно именно ему. На процессе, живописать который мне не хватит таланта (здесь нужен гений Кафки!), в кучу свалили всё – предвоенный год, проведенный профессором Декартом в путешествиях по Германии, встречи с какими-то людьми из берлинских научных кругов, оказавшимися во Франции в самое неподходящее время и под прикрытием научных занятий выполняющими разные шпионские поручения, что французскому суду было уже доподлинно известно. Вспомнили, конечно, немецких предков и родственников Фредерика Декарта, изначальную фамилию его отца – Картен, появления профессора на заседаниях Коммуны (все коммунары считались «шайкой шпионов») и выдержки из его лекций, где якобы говорилось об исконно немецкой принадлежности Эльзаса и Лотарингии.

Как ни нелепы были обвинения, Фредерик не считал себя совсем уж невинной жертвой. Во-первых, он действительно встречался с этими людьми и мог по своей беспредельной политической наивности рассказать им что-то неподобающее. Они для него были прежде всего учеными, коллегами, и уже потом – немцами. Во-вторых, он на самом деле считал, что Эльзас – немецкая земля. В-третьих, биографы, намекающие на его шизофрению, возможно, были в чем-то правы. Его волю парализовала навязчивая идея предательства, которую совершила одна неотъемлемая половина его личности – французская – по отношению к другой, немецкой, в тот самый момент, когда он решил отправиться на войну.

Фредерик отказался защищаться. Назначенный государством защитник сразу же вынул главный козырь – добровольное участие подсудимого в войне на стороне Франции и тяжелое ранение, полученное на этой войне, грозящее оставить его навсегда калекой. Это не помогло. Тем более что и воевал он недолго, и в боях ничем особенным не прославился.

В Ла-Рошели о процессе тотчас узнали – газеты освещали его достаточно широко. От моих родителей отвернулись почти все знакомые. Были, конечно, исключения –старый граф де Жанетон, пастор, хозяин судоверфи. А в другом лагере оказалась сестра дяди и отца, Шарлотта. Она собиралась замуж за переселенца из Эльзаса Луи Эрцога, яро ненавидевшего немцев, и прилагала титанические усилия, чтобы он не узнал о немецком происхождении ее семьи.

Пока была жива мать, Лотта даже не приглашала жениха к себе домой – боялась, что та выдаст себя акцентом. Видимо, то был секрет Полишинеля: в маленьком городе, где все знали всё о всех, да еще в самый разгар войны с Пруссией, так никто и не рассказал Луи Эрцогу, что родители его невесты всего сорок лет назад приехали сюда из прусского города Дортмунда. Лотта и Эрцог назначили дату свадьбы. Представьте, какое впечатление в Ла-Рошели произвело известие о суде над «бывшим профессором Коллеж де Франс Фридрихом Картеном, больше известным под именем Фредерика Декарта» – дословная цитата! – и запутавшаяся в собственной лжи бедная Лотта не придумала ничего лучше, как откреститься от родного брата, да не на словах, а через крупнейшую газету западной Франции, «Курье де л’Уэст».

О том, что случилось дальше, лучше поведать от лица моей матери. Пусть вас не смущает прямая речь. Она не выдумана. Ее рассказ я помню дословно.

«В этот день судья должен был объявить приговор. С утра у меня все валилось из рук. Я проводила твоего отца на службу, одела Бертрана и повела гулять в парк. Погода стояла не по-ноябрьски теплая и солнечная. Но нервы у меня были не в порядке, и Бертран это почувствовал – все время хныкал. Мы пошли домой. У калитки меня догнал почтальон с телеграммой. Я так разволновалась, что не могла ее прочесть – буквы прыгали перед глазами. Почтальон, который, в отличие от соседей, нам сочувствовал, взял телеграмму и прочитал вслух: «Меня высылают из Франции в 24 часа. Приехать не успею. Прощайте. Остановлюсь в Страсбурге. Фредерик».

У меня подкосились ноги, но уже в следующую секунду я сунула Бертрана в руки подоспевшей няни и помчалась в порт, в контору твоего отца. Он сказал: «Если Фред не может приехать, мы поедем к нему. Не бросать же его одного в такую минуту». Как раз при этих словах в кабинет вошел хозяин верфи, мсье Прюдом, а за ним – несколько человек с чертежами. «Мое почтение, – кивнул он мне. – Мсье Декарт, я вынужден просить вас поработать сверхурочно. Наши английские заказчики хотят, чтобы вы сегодня же всё закончили с теми паровыми машинами, и завтра они увезут чертежи с собой. Вам придется пробыть здесь так долго, сколько будет нужно. Кстати, что там с вашим братом?» – «Жена как раз принесла плохие вести. Объявили приговор – высылают в 24 часа из Франции». – «Сожалею. Понимаю, вам хочется его проводить, и в любое другое время охотно бы вас отпустил. Но не сегодня. Дело прежде всего». Хозяин вышел, англичане расположились за столом. Максимилиан подошел ко мне. «Видишь, Клеманс, – развел он руками, – ехать придется тебе одной. Сейчас же беги на вокзал и бери билет до Пуатье, а там ты должна успеть на парижский поезд. Не медли ни минуты». – «Но Бертран…» – «Розали с ним побудет. Беги! Скажи моему брату, что мы обязательно добьемся его оправдания. Найдем адвоката, подадим на кассацию. Скажи… В общем, ты сама знаешь, что ему сказать…»

Я успела на этот поезд – вскочила на подножку вагона. В Париж приехала уже почти ночью. Надо было еще добраться до Латинского квартала, где жил твой дядя. А утром истекали те самые 24 часа…

Не буду тебе рассказывать, Мишель, как я искала фиакр этой зябкой и дождливой ноябрьской ночью в Париже. Мне казалось, что уже светает, когда он наконец высадил меня перед нужным подъездом. Я хотела позвонить, но дверь была приоткрыта. Горел свет. Фредерик, в пальто и шляпе, стоял на площадке возле своей квартиры и, похоже, собирался уходить. Я поднялась. Он обнял меня и, не удивившись даже, что я приехала одна, прошептал мне куда-то в волосы только два слова: «Клеми, ты…»

Я не выдержала и заплакала. Он повторял: «Не надо, Клеми. Царь Соломон сказал: и это пройдет…» Но я продолжала рыдать и сморкаться в его кашне. Наконец он отнял руки, отворил дверь и повел меня в гостиную. Там уже было пусто. С утра Фредерик успел собрать необходимые вещи, а всем остальным распорядился: посуду и мебель отдал консьержке, книги запаковал и перевез к парижским друзьям с просьбой переслать их ему за границу, когда он там обустроится. Посреди гулкой комнаты стояли два стула. Я сбросила плащ и села на один, Фредерик – на другой. Мы смотрели друг на друга и молчали. Он из вежливости спросил, как дела у Макса, как Бертран. Я пыталась ему сказать, как мы все его любим и как нам жаль, что по несправедливому приговору суда он вынужден уехать так далеко от нас. Он меня не слушал, думал о своем. Потом сказал:

– Клеми, ты выполнишь одну мою просьбу?
– Конечно.
– Дойди со мной до Сите. Когда ты приехала, я собирался в церковь. В этот час открыт только Нотр-Дам.
– Но ведь ты не католик! – изумилась я.
– Неважно… Здесь я не могу молиться. Только жалею себя… Пойдем.

Мы вышли из дома под моросящий дождь. Я подала ему руку. Он не оперся на нее, а сжал мою ладонь в своей. Мы шли медленно, экономя силы. В конце концов добрели до парапета набережной. Вдали виднелась черная громадина Нотр-Дам. Почему-то ночью собор был открыт – видимо, готовились к Дню всех святых. Фредерик не пошел, конечно, к центральному алтарю. Он с трудом опустился на колени у алтаря в боковом приделе. Я сделала то же самое. Мне казалось, я превратилась в его тень.

Откуда-то вышел старый монах со свечой и осенил нас крестным знамением. Мне на шею упала капля горячего воска.

– Вы хотите исповедоваться, сын мой? – спросил монах.
– Я протестант, – ответил Фредерик.
– Это ничего. Вижу, у вас серьезная причина.

Они ушли. Я знала, что он любил этот собор и не раз приходил сюда по будням, когда реформатская церковь Троицы была закрыта. Едва ли он прежде исповедовался – это ведь не принято у протестантов. Мне показалось, его мучит что-то, в чем он не стал бы признаваться даже близкому другу. Не знаю, помогла исповедь или нет, но вернулся он гораздо спокойнее.

Замерзшие и голодные, мы пришли домой. Фредерик сделал чай, я достала купленные на вокзале галеты. Я не согрелась, да и нервы были не в порядке – меня колотила дрожь. Твой дядя это заметил. «Тебе надо постараться уснуть, Клеми. До утра еще далеко. Иди в спальню, там постель разобрана». – «А ты где будешь спать?» – спросила я. «Завтра отосплюсь в Страсбурге, я ведь теперь безработный», – беспечно ответил он.

Я разделась и нырнула под одеяло. Каким-то краешком сознания отметила, что от подушки не пахнет чужими духами, и мне это приятно… Дрожь не унималась. Минут через пять Фредерик постучал:

– Ты уже легла? Я несу тебе второе одеяло. Если и оно не поможет согреться, в шкафчике есть коньяк.

Не глядя на меня, он положил одеяло мне на ноги.
– Спокойной ночи.

И тогда, видя, что он уходит, я ляпнула это… Какой бес меня подтолкнул – не пойму до сих пор.

– Фредерик, – сказала я, обмирая от собственной смелости, – если ты хочешь меня – иди ко мне. Забудь, кто я и кто ты. Да подели на десятерых то, что пережил ты один, и то будет много… Завтра ты поедешь в Страсбург, а я в Ла-Рошель, и наедине мы, может быть, никогда больше не увидимся…

Он положил руку мне на голову.
– Смешная моя девочка… Милосердная Клеми…

– Я тебе не нравлюсь?

По его лицу пробежала какая-то страдальческая гримаса. Я еще больше похолодела от страха и стыда. Но Фредерик наклонился и осторожно, как будто не смея ни на что надеяться, поцеловал меня в губы.

Мы провели вместе эти несколько часов, оставшихся до утра. Все было так торопливо, страстно, искренне… А вот чего не было – это вины и лицемерных сожалений. Каждый из нас, если позволишь мне так выразиться, просто и прямодушно отдал себя в подарок другому и с благодарной улыбкой принял ответный дар.

Я уснула, прижавшись к нему. А когда проснулась – его рядом со мной уже не было. По комнате скользнула полоска света от уличного фонаря, и я, к ужасу своему, увидела, что часы показывают почти половину восьмого. Вдобавок щелкнула входная дверь и из прихожей донеслись приглушенные голоса. Я быстро натянула чулки и платье, кое-как пригладила волосы и бросилась в гостиную. Фредерик успел побриться, надел белоснежную сорочку и строгий костюм. Мне очень хотелось его обнять, но я сдержалась. Я была готова к его утренней неприступности. Однако в этом своем «профессорском» виде Фредерик не стал менее близким. Напротив. Он растрепал мои волосы каким-то неожиданным для него ласково-дурашливым жестом человека, и через двадцать лет брака преданно любящего свою старую, привычную жену.

– Я уже хотел тебя будить. Исполнитель приедет ровно в восемь. Только что здесь была консьержка. Она приготовила завтрак и предлагает спуститься к ней в привратницкую. Умывайся и пойдем!

От веселого голоса Фредерика, от сознания, что его спокойствие обманчиво, что через полчаса он уедет от меня, может быть, навсегда, и то, что появилось между нами, не кончается само собой, а насильственно рвется, и оба мы этого не хотим, у меня перехватило дыхание. Я заморгала и отвернулась.

– Клеми, – негромко, но твердо сказал он. – Потерпи немного. Ради меня.
Я кивнула.

…Навстречу судебному исполнителю и полицейскому комиссару он вышел собранный, спокойный, почти не хромая. Подхватил свой чемодан: «Я готов, господа».

– Мадам Декарт? – осведомился кто-то из них, кивнув в мою сторону.

– Да, – сказали мы одновременно. Кажется, я покраснела, хоть это и была чистая правда: меня действительно звали «мадам Декарт», а все остальное знать им было незачем… Фредерик не изменился в лице.

– Ваша супруга едет с вами, профессор?

– Нет. Мадам Декарт остается здесь.

– Тогда прощайтесь, и поедем. Мы будем ждать на лестнице.

Полицейский комиссар метнул на меня осуждающий взгляд и вышел за исполнителем. Они должны были сесть с Фредериком в поезд и сопроводить его до немецкой границы. Я хотела поехать на вокзал. Но Фредерик отказался. «Нет, Клеми. Простимся сейчас».

И когда мы обнялись, он поцеловал мое мокрое лицо, распухшее, как подушка, – а я давно плакала, никого не стесняясь, – и уже готов был отпустить, я услышала, как он сказал мне что-то по-немецки. Волнуясь, он часто сбивался на немецкий, и в тот миг просто забыл, что я не знаю этого языка.

…Знаешь, Мишель, уже когда захлопнулась дверь подъезда, Фредерик сел вместе со своими сопровождающими в полицейский фиакр и уехал, я все стояла под фонарем и смотрела им вслед. В голове у меня стучала безумная мысль – ловить другой фиакр, мчаться на Восточный вокзал, брать билет до Страсбурга, быть с ним везде, всегда… Я не думала в тот момент ни о муже, ни о сыне. Я знала, Максимилиан с Бертраном без меня не пропадут. Прости, что сейчас, через столько лет, я тебе открылась. Хоть ты уже взрослый и у тебя свои дети, а все же матери такое трудно извинить… Но сколько раз потом я жалела, что поддалась не голосу своего сердца, а чувству долга и приличия».

Мать рассказала это, когда уже давно не было в живых ни Фредерика, ни моего отца… Я очень ясно представляю эту картину – тусклое ноябрьское утро, фонарь, бросающий отблески на заплаканное лицо моей двадцатитрехлетней матери, ее рыжие волосы, выбившиеся из-под капюшона. И уезжающий в неизвестность Фредерик Декарт – еще несколько месяцев назад европейская знаменитость, а теперь государственный преступник, лишенный французского гражданства и осужденный как шпион, – смотрел, наверное, из окна полицейского фиакра на это пятно света, в котором угадывался, менялся, таял силуэт так трогательно любимой им женщины.

автор Ирина Шаманаева (Frederike)

авторский сайт

Блиц по заданию уйти нельзя остаться

Нимб набекрень сподобив,  уйти
Скрыв крылья стихарем,
Слегка поддатый дворник
Кормил огонь углем

Надо ж такому статься
Провозглашен вердикт
Уйти, нельзя остаться
Души заблудшей вскрик

Слегка подбросил почву
Елейных райских кущ
И стек прохладной ночью
На камень бел-горюч

Шел в ад не за награду,
За той, кого любил
И обещал быть рядом
Что б Бог не сотворил

Вспыхнув, сгорели крылья
А он, глотая крик,
Рванув ткань междумирья,
Душой к душе приник

автор кум

авторский сайт