А вот, бывало…

Эта история произошла давно, больше десяти лет назад. Это сейчас её хорошо вспоминать в тёплой компании или рассказывать впечатлительным барышням, подкручивая ус. А в тот день всему персоналу доблестной спецбригады было не до смеха и уж тем более не до посиделок.

Известно, что, будучи в психозе, человек проявляет порой нечеловеческую силу и выносливость. И если такой сюрприз может преподнести обычный гражданин, то что говорить об инструкторе спецподразделений по рукопашному бою? Правильно, туши свет — кидай гранату. Когда наряд патрульно-постовой службы прибыл по вызову соседей Сергея — мол, дисциплину хулиганит, бардак бедокурит, жить нет никакой возможности — тот поначалу открыл дверь и даже впустил милиционеров в квартиру. Потом они о чём-то оживлённо беседовали, потом наговорили друг другу кучу матерных любезностей, а потом наряд милиции покинул квартиру. По одному. Через окно. До первого милиционера — закрытое. Благо что первый этаж. Через некоторое время подоспел наряд ОМОНа. Спустя несколько минут вломившийся усиленный омоновцами наряд ППС покинул помещение по уже знакомому маршруту, вновь прибывших отчаянно сопротивляющихся бравых парней с ним тоже познакомили, приговаривая: «кто ж их драться-то учил, прости госсподи…»

К моменту третьего штурма подоспела усиленная спецбригада в составе четырёх ребят. Знаете выражение «как Мамай прошёл»? Так вот, по этой многострадальной квартире он ещё и отступал, а потом брал матч-реванш, а потом его снова прогнали. Ну, ничего, совместными усилиями пациента взяли и зафиксировали. Потратили на него две пары наручников и все свободные вязки. Если получившаяся в итоге композиция и отличалась от мумии, то только тем, что имела более свежий цвет лица и что сказать. Фараону такой лексикон не снился, разве что если бы он лично подбадривал строителей своей пирамиды на всём этапе её возведения.

До приёмного покоя барбухайку сопровождали две милицейские машины. Чтобы впасть в сладкий грех гордыни, чуть-чуть не хватало перехватчика ДПС и эскорта мотоциклистов. Доставив свежеокукленного пациента пред светлы очи дежурного врача, милиция тепло попрощалась было с психиатрами, да вовремя спохватилась: наручники! Стали разбинтовывать. Сдуру развязали ноги. Двое милиционеров рухнули от мощной подсечки, одним ударом ноги был развален письменный стол (доктор успел отскочить верхом на стуле), у вошедшего фельдшера изо рта выбили сигару, которой он собирался себя побаловать. Возможно, это наполовину решило исход схватки, поскольку фельдшер взревел и смёл Сергея, уже почти скинувшего остатки вязок, сбив его с ног. На помощь подоспел фельдшер Лёва. Вы думаете, бегемотики не летают? Летают, только низко и прицельно. Использовав фактор внезапности и приложив бирбаух в нужном месте и с должной силой, он пригвоздил пациента к полу, подобно стодесятикилограммовой подушке безопасности. За наручниками милиция как-то сразу решила заехать завтра.

Что пациент? Жив и здоров, иногда даёт обострения. Когда это случается, милиция сразу вызывает спецбригаду. Что примечательно, в квартиру входит один фельдшер, всегда один и тот же (помните, он ещё сигары любил?). Он о чём-то долго разговаривает с Серёжей, а потом они вдвоём идут к барбухайке. Для Сергея начинается очередной курс лечения.

блог добрых психиатров

Случай в музее

Что ни говорите, а ходить по музеям не только интересно, но ещё и полезно! И не только пищу духовную здесь можно раздобыть, но и попасть в очень интересную историю. По крайней мере, я попала. Хотя это не просто история. Не мелкий бытовой случай, запомнившийся исключительно благодаря свой забавности. Это целое событие. И поверить в него очень и очень сложно. Итак, дело было накануне Рождества…

Я вышла из дома прогуляться, когда на улице уже начинало темнеть. Свежий зимний воздух ударил в нос и приятно защипал. Кстати, ещё не поздно, я могу зайти в музей.
И это решение на самом деле было очень странным. Я не склонна к спонтанным поступкам, я не люблю бывать в общественных местах одна, и я собиралась только пройтись до ближайшего магазина и обратно. Но что-то тянуло меня туда. Какая-то неведомая сила. И я не стала сопротивляться своему внезапному желанию.
В музее было пусто. Через час он уже закроется. Редкие посетители проходили мимо меня. Я смотрела на картины, на старинные вазы, статуэтки, гравюры, ткани и костюмы. А ведь они жили по-другому! Люди, которые создавали эти вещи. Они жили, думали, чувствовали, даже любили по-другому, наверное. Можно остаться жить в музее, но даже ни на шаг не приблизишься к понимаю того, как было это «по-другому».

Я вошла в греческий зал. Ни здесь, ни в коридоре не было никого. Здесь даже эхо было каким-то особым. Как бы мне хотелось окунуться в атмосферу тех давно минувших дней! Я остановилась перед копией фигуры Зевса. Одно из семи чудес света. Перед статуей был бассейн. Макет бассейна, разумеется. Не знаю, что на меня нашло. Но мне так захотелось зайти туда. Хотя на самом дел он был очень мал, не большего одного квадратного метра, и если бы он был полон воды, то она доходила бы мне чуть выше щиколотки.
Я огляделась, убедилась, что смотрителя зала нигде нет, переступила невысокое ограждение и «зашла» в бассейн. Вдруг в глазах у меня потемнело. Мне показалось, что я куда-то проваливаюсь. Вода, вокруг вода! Я попыталась вздохнуть и захлебнулась. Я открыла глаза и увидела наверху свет. Я всплыла, тряхнула головой и вздохнула. Я так испугалась, что утону, что не было времени подумать, как я могла оказаться в воде. Теперь же я огляделась. И ужас охватил меня.
Я была посреди огромного бассейна в ещё более огромном зале. Высокие колонны уходили ввысь. Зал освещали сотни факелов. Передо мной возвышалась статуя Зевса. Настоящая. Невероятных размеров. Мощь этого здания и этой величественной фигуры повергли меня в трепет. Ничего более прекрасного, сотворённого человеком, я не видела в своей жизни. Вот это действительно поражало воображение! Никакие современные технологии не могли создать подобного. Потому что технология убивает «душу» вещей.
Но эти мысли прервали другие, более здравые. Во-первых, где я и как я здесь оказалась? Во-вторых, как мне теперь отсюда выбраться? И, в третьих… сюда кто-то идёт! Что делать?!
Я поплыла к бортику. И вдруг я заметила, что на мне нет одежды. Вообще нет. Уж и не знаю, что было бы лучше: остаться в своей современной одежде и совсем без неё. Насколько я помню, древние греки были люди без комплексов и отсутствие одежды воспринималось нормально… А если нет?!
Голоса стихли. Двое мужчин в белом прошли между колоннами. На бассейн они не посмотрели. Опять стало тихо. Я выбралась из воды. Сразу стало холодно. Пол был просто ледяной. Да и вообще не жарко. Вода намного теплее. А, может, я дрожу не от холода, а от страха? Я ещё раз огляделась, полюбовалась на Зевса, и отправилась… А куда? И справа и слева одинаковая колоннада. И всё-таки, пойду направо, туда, где шли люди. Значит, я смогу найти там что-нибудь, чем прикрыть наготу. В крайнем случае, спрячусь за колонну.
Я осторожно ступала по мраморному полу. Но кроме моего дыхания, не было ни звука. Я шла медленно, постоянно оглядываясь и прислушиваясь. Наконец, колоннада закончилась и я оказалась в длинном коридоре. Вдруг сзади меня раздался лёгкий звон. Как будто монета упала на пол. Я обернулась. Чья-то фигура исчезла за колонной. Здесь кто-то есть! В страхе я бросилась бежать вперёд.
— Гэй! – услышала я за спиной мужской голос. Затем он крикнул ещё что-то, видимо, на древнегреческом, потому что я не разобрала ни слова. Я не оглянулась, а к голосу прибавился ещё и топот. Может, лучше остановиться и всё объяснить? Интересно, как? Думаю, что по-русски он не поймёт. Может, здесь вообще женщинам находиться нельзя, и меня казнят за дерзость?! А куда бежать? Я
свернула налево в арку, и оказалась в прекрасном саду, с фонтаном посередине. И сразу же наткнулась на двух мужчин, одного невысокого полного с седой бородой, и второго, повыше, знойного смуглого брюнета. Они, конечно, не ожидали моего появления в саду, но и не были в диком удивлении.
Старик (хотя, наверное, не старик, ему где-то лет 50) взял меня за руку, ласково заглянул в глаза и спросил что-то. Его спутник молчал, но жадно поедал меня глазами.
— Я не понимаю, — прошептала я, вырвала руку и попыталась прикрыть свою наготу. Седой мужчина взял меня  опять за руки и отвёл их от тела, затем что-то, улыбнувшись, сказал. Наверное, что я «красива, и не надо это прятать».
— Простите, мне надо идти.
Я оглянулась. Моего преследователя не было видно. Мужчины с удивлением уставились на меня. Седой опять что-то спросил. Может, откуда я? Да уж поняли, наверное, что иностранка! Надеюсь, за рабыню не сочли.
— Россия! – ответила я.
— О! Ро-о-с-е-е-а! Платий, — мужчина ткнул пальцем себе в грудь.
— Сотер, — назвал себя второй, молодой брюнет.
Тьфу ты! Он спросил, как меня зовут. Теперь будут думать, что Россия! Ой, ну и ладно! Я вынула свои ладони из рук седого грека, слегка поклонилась и пошла прочь. Молодой вдруг схватил меня за запястье и быстро что-то заговорил. На свидание звал, судя по его взгляду.
— Я не понимаю!
Он назвал меня по имени, Россия то есть, и  умоляюще посмотрел в глаза. Я сделала несколько неопределённых жестов. Но, судя по его реакции, он всё понял. Только я до сих пор не знаю, что он понял!
Я быстренько выскочила из сада и оказалась в точно таком же коридоре. Но напротив была ещё одна арка. Я вошла в неё и оказалась в большом зале, из которого вели три выхода. Зал был пуст, но слева слышались голоса, смех, музыка, шум воды, и множество других неопределенных звуков. Вдруг из этой шумной комнаты выскочила парочка. Впереди бежала девушка, она громко смеялась, все время оборачивалась и что-то кричала молодому человеку, который пытался ее догнать. Наконец, он поймал ее в свои объятья и стал целовать. Я спряталась за угол, чтобы они меня не заметили. Хотя, думаю, даже если бы я стояла посреди зала, они бы не обратили на меня внимания. Девушка со смехом вырвалась, но парень ухватил ее за край хитона. Белая ткань соскользнула с нее и упала на пол. Девушка нагишом заскочила в ближайшую комнату, парень последовал за ней. Ее одежда осталась лежать на полу. С минуту я подождала, но за ней так никто и не вышел. Вот и одежда для меня нашлась! Я подбежала и подняла чужое одеяние. Какая чудесная ткань! Тонкая, легкая, такая белоснежная, с искусной вышивкой. Но в моих неумелых руках она превратилась в простой кусок полотна. Я пыталась и так и сяк завернуться в него, но всё было тщетно. Наверное, надо родиться древним греком, чтобы уметь носить это.
Вдруг я услышала голоса где-то поблизости. Пока я ковырялась с хитоном, голоса стали ближе. Это те двое мужчин из сада. Они заметили мое замешательство и замолчали. Молодой брюнет взял край хитона, как-то хитроумно перевернул его на мне и закрепил, расправил складки и, умилённо улыбаясь, что-то спросил.
— Ага, пойдёт, — буркнула я и кивнула.
Тогда он взял меня за руку и повёл в комнату, откуда были слышны голоса. Я не сопротивлялась. Попала – так попала! Интересно, куда делся человек, преследовавший меня от бассейна? И тут в зале появился ещё один мужчина, среднего роста, сероглазый шатен, столь же похожий на грека, как и я. Он спросил что-то у «моих спутников», указав на меня рукой. Брюнет оказался ревнив и довольно грозно ему ответил. После чего еще крепче схватил меня за руку. Мы зашли в комнату, а старик и тот парень остались в зале.
Комната оказалась огромной и многолюдной. Люди здесь ходили, сидели, стояли, разговаривали, пели, танцевали, вкушали пищу, пили вино – наверное, праздник какой-то. Некоторые женщины были полуобнажены и даже обнажены совсем. На нас никто не обратил внимания. Мой «ухажёр» усадил меня за столик, налил вина, подвинул ко мне чашу с фруктами и стал что-то самозабвенно говорить. Стихи читал, наверное. Вино было на удивление вкусным. После чарки-другой я захмелела. Всё показалось не так уж и плохо. Может, остаться здесь? Красавец-грек, явно не бедный — роскошная и интересная жизнь обеспечена.
Вдруг к нам подошел Платий, тот старик из сада, что-то нашептал на ухо моему собеседнику и они удалились. Ко мне сразу же подсел молодой человек, который подходил к нам в зале.
-Ты как здесь оказалась?
— А, э… — услышать здесь родную речь было еще более неожиданно, чем вынырнуть в бассейне. – Через бассейн. Ну, из музея… Я…
— Понятно. Что убежала-то, когда я тебя позвал?
— Я думала, что это… ну, местные… Мне показалось, что по-ненашему кричат.
— Ах, да, блин! – он хлопнул себя по лбу. – Это я лоханулся. Ладно, сейчас этот твой ухажер вернётся, поведёт тебя для уединения в соседнее помещение через залу.
— Откуда мы пришли?
— Ну да. Вырвись и беги к бассейну. Поняла?
— А почему бы мне здесь не остаться? – я мечтательно подняла глаза кверху.
— Дура! Тебя здесь за жрицу любви приняли! Иноземную!
— Откуда знаешь?! – мне стало не по себе. А я уже и размечталась.
— Мне этот Сотер сам сказал – типа только после него. Вот так. Не, ну хочешь, оставайся, конечно. А мне надо возвращаться. Кстати, меня Алекс зовут.
— Да-да, конечно, я сбегу. А как ты…
Я не успела договорить. Вошёл этот самый Сотер и сразу же кинулся на моего собеседника. Тот встал, сказал ему что-то и ушёл. Мой брюнет успокоился, заулыбался, что-то страстно зашептал, взял меня за руку и повел к выходу. Я остановила его в центре залы. Он обернулся и что-то спросил, опять по «имени» меня назвал. Вот только куда мне бежать? Вечно я путаюсь! В одном из выходов мелькнуло лицо Алекса. Туда, значит.
— Смотри, что там? – крикнула я своему, как выяснилось, «клиенту». Эффект превзошёл мои ожидания. Он отпустил мою руку и повернул голову в противоположную сторону.
Я сделала несколько шагов назад на цыпочках и бросилась бежать. Он – за мной. А бегаю я не очень-то. Я забежала в сад, где ждал Алекс. Он схватил меня за руку, что значительно ускорило моё передвижение. Сотер бежал следом и что-то громко кричал, ругался, наверное. Мы забежали в колоннаду, ведущую к бассейну. Тут грек нас догнал и схватил меня за руку. Алекс не растерялся и совершенно по-русски двинул ему промеж бровей. После чего мы продолжили бег.
— Прыгай в бассейн за мной!
Алекс прыгнул, а я на секунду замедлила. Я боялась прыгать с бортика. В этот момент показался Сотер, разъярённый как бык. Я посмотрела на воду – сверху плавал только светло-голубой хитон Алекса, а его самого не было видно. «Тоже мне – «Мы из будущего»!» — подумалось мне.
Грек воспользовался моим замешательством и схватил меня за руку. Меня столько раз за сегодняшний вечер хватали за руки, что мои запястья, наверное, превратятся в один большой синяк. И это меня так разозлило, что мой неудавшийся «клиент» получил еще и по солнечному сплетению. После чего я совершенно не раздумывая прыгнула в бассейн.

На мгновение я оказалась в полнейшей темноте, где-то вне пространства. После чего я открыла глаза. Зевс такой маленький, гипсовый. В бассейне еле-еле помещаются мои ноги. Как будто и не было ничего. Вот и посмотрела, как жили «по-другому»!
— Девушка, отойдите от экспоната! – услышала я сзади очень знакомый мужской голос.
Я обернулась – это был Алекс, смотритель греческого зала. Он оказался студентом, изучающим древние языки. Вот он и нашёл способ изучить их получше.

С того момента мы не расстаёмся. Через две недели наша свадьба. Ах, да, чуть не забыла! В наше свадебное путешествие мы отправимся в Центральную Америку, к индейцам племени майя…

автор Фантазерка

Сталин – стратег и тактик.

КАК ЭТО часто бывает в нашей стране, взгляды на роль Сталина в победе над нацизмом «колебались вместе с генеральной линией». В годы культа собственной личности он был безусловным гением, при позднем застое — как минимум очень приличным полководцем. Зато во времена хрущевской оттепели и перестройки договорились до того, что советский народ победил в Великой Отечественной не благодаря, а вопреки Иосифу Грозному. А как на самом деле? Об этом рассуждает известный историк Борис СОКОЛОВ.

Он был!

ГЛАВНЫЙ аргумент поклонников вождя в пользу того, что их кумир действительно был гениальным полководцем, весьма прост. Сталин осуществлял руководство всеми Вооруженными силами страны и координировал боевые действия всей действующей армии. Сталину на самом деле докладывали обо всех сколько-нибудь значимых событиях на фронте, и с ним обсуждались все планы стратегических операций. Более того, он сначала ставил стратегическую цель, а потом уже Генеральный штаб и штабы фронтов разрабатывали конкретные операции. С этим никто не спорит. Так же как и с тем, что в созданной Сталиным системе руководства, в том числе военного, подлинно самостоятельные решения мог принимать только сам Иосиф Виссарионович. Следовательно, если и был полководец в Красной Армии, то им мог быть только один человек — Сталин. Несомненно, и сам Иосиф Виссарионович верил, что он — настоящий полководец.

В «Краткой биографии» вождя, вышедшей в 1947 году, было написано: «Товарищ Сталин разработал положение… о роли больших масс танков и авиации в современной войне, об артиллерии, как самом могучем роде войск… С гениальной проницательностью разгадывал товарищ Сталин планы врага и отражал их… Творческое своеобразие, оригинальность замысла характеризуют все боевые операции, осуществленные Советской Армией под водительством Генералиссимуса Сталина».

Он не был!

РАЗУМЕЕТСЯ, Сталин утверждал и одобрял все более или менее крупные операции Красной Армии, как успешные, так и провальные. Но полководец — не тот, кто утверждает планы, а тот, кто хоть в какой-то мере участвует в их разработке, кто в критический момент сражения может решительно вмешаться в руководство войсками и переломить неблагоприятный ход событий. На самом деле, когда «оригинальные замыслы» вождя применялись на практике, гладко выходило далеко не всегда.

После успеха под Москвой в декабре 41-го Сталин приказал наступать на всех фронтах сразу. Это не принесло ничего, кроме неудач, но ничему не научило вождя. В апреле 1942 года он потребовал организации наступления советских войск по всей линии фронта от Ленинграда до Крыма. В результате распыления сил серьезных успехов не удалось достигнуть ни на одном участке фронта.

Летом 1942 года Сталин решил, что главный удар немцы нанесут на центральном участке фронта против Москвы. 20 июня 1942 года в руки советских войск попали документы, свидетельствовавшие о начале в самое ближайшее время немецкого генерального наступления на юге. Сталин этому не поверил и приказал готовить Брянскому фронту совместно с Западным фронтом наступление на Орел не позднее 5 июля. К трем часам утра 28 июня набросок плана наступления на Орел был готов, а через несколько часов началось немецкое наступление на юге.

Можно и далее приводить примеры безграмотных военных решений И. В. Сталина, но в этом вряд ли есть необходимость. В конце концов, нелепо было бы требовать от сугубо гражданского человека (в отличие от главного своего противника, Гитлера, Сталин в армии никогда не служил) полководческой гениальности. Дело в военных профессионалах, которые его окружали.

Надо сказать, что Сталин не заблуждался насчет полководческих качеств своих генералов. В дни катастрофы в Крыму в мае 42-го он телеграфировал представителю Ставки Л. Мехлису: «Вы требуете, чтобы мы заменили Козлова (командующий Крымским фронтом. — Ред.) кем-либо вроде Гинденбурга. Но Вы не можете не знать, что у нас нет в резерве Гинденбургов».

Как и сам Верховный, большинство сталинских генералов имело к началу войны лишь небольшой опыт командования крупными войсковыми соединениями и объединениями. Во время войны они были очень скованы в принятии решений страхом, который испытывали в большей мере не перед врагом, а перед собственным главнокомандующим.

После ХХ съезда все то, что в «Краткой биографии» было отнесено к полководческим качествам Сталина, приписали Рокоссовскому, Василевскому, Коневу и в особенности — Жукову. Но глупо списывать поражения на «плохого» Сталина, а победы отдать «хорошим» маршалам. Хотя последние наряду с ним ответственны за громадные потери Красной Армии. Роль же Сталина в победе сводилась к тому, что он создал режим, способный устоять при самых критических обстоятельствах, и воспитал народ, готовый идти на смерть, не считая собственные жертвы.

13.05.2006 АиФ

Борис Соколов

В мае 1941 года Сталин принял на себя обязанности Председателя Совнаркома СССР. С начала войны он — Председатель Государственного Комитета обороны, нарком обороны и Верховный Главнокомандующий всеми Вооруженными Силами СССР.

В августе 1939 года Гитлер и Сталин заключили свой знаменитый «пакт о ненападении». В течение двух недель Гитлер вторгся Польшу с запада, а через несколько недель Советский Союз вступил в Польшу с востока и занял восточную половину страны. В тот же год СССР стал угрожать военным вторжением трем независимым государствам — Латвии, Литве и Эстонии (до 1917 года — часть Российской империи). Все три страны сдались без боя и были присоединены к Советскому Союзу. Таким же образом под военной угрозой была присоединена и часть Румынии. Финляндия отказалась покоряться, но русское вторжение закончилось захватом части финской территории. Часто эти действия объясняют тем, что новые территории требовались Советскому Союзу для защиты от ожидаемого нападения со стороны нацистской Германии. Но когда война закончилась и Германия была полностью разбита, Сталин не снял свой контроль ни с одной из захваченных территорий.

Советское государство высоко оценило личный вклад Сталина в Победу. Он был удостоен звания Героя Советского Союза, награжден двумя орденами «Победа» и орденом Суворова 1-й степени. 27 июня 1945 года Сталину было присвоено высшее воинское звание Генералиссимуса Советского Союза.

Личная жизнь Сталина сложилась не очень удачно. В 1904 году он женился, но через три года его жена умерла от туберкулеза. Их единственный сын Яков попал в плен к немцам во время второй мировой войны. Германская сторона предложила обменять его, но Сталин отклонил это предложение, и Яков умер в немецком концентрационном лагере. В 1919 году Сталин женился второй раз. Его вторая жена умерла в 1932 году. Как было объявлено, она покончила с собой, хотя ходили слухи, что муж сам убил ее или довел до самоубийства. От второго брака у Сталина было двое детей. Его сын, офицер советских военно-воздушных сил, стал алкоголиком и умер в 1962 году. Дочь Сталина Светлана бежала из Советского Союза и в 1967 году переехала в Соединенные Штаты.

Самой главной характеристикой личности Сталина является его жестокость. Кажется, никакие другие чувства — например, жалость — нисколько не влияли на него. Он также был очень подозрительным человеком, на грани паранойи, но в то же время потрясающе способным: энергичным, настойчивым, практичным и невероятно умным.

Наряду с огромной государственной и политической деятельностью И.В.Сталин неустанно занимался разработкой вопросов теории марксизма-ленинизма. В 1950 г. И.В.Сталин принял участие в дискуссии по вопросам языкознания, в своей работе «Марксизм и вопросы языкознания» он дал решительный отпор вульгаризаторским извращениям классового подхода к анализу социальных явлений и процессов. В своём труде «Экономические проблемы социализма в СССР», вышедшем в 1952 г., И.В.Сталин выдвинул и развил ряд новых положений политической экономии, опираясь на основные труды Маркса, Энгельса, Ленина.

Уход И.В.Сталина из жизни 5 марта 1953 года был воспринят как тяжелейшая утрата не только трудящимися СССР, но и всего мира.

За свою жизнь Сталин расширил границы Советского Союза, основал союзнические страны в Восточной Европе, превратил СССР в могучую державу, оказывающую влияние во всех уголках мира.

http://www.peoples.ru/state/king/russia/stalin/history.html

Афоризмы И.В.Сталина

Когда я умру, на мою могилу нанесут много мусора, но ветер времени безжалостно сметёт его.

Одним страхом нельзя удержать власть. Ложь оказалась не менее необходимой.

Не важно, как проголосовали, — важно, как подсчитали.

Есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы

Победителей можно и нужно судить.

Здоровое недоверие — хорошая основа для совместной работы.

Отмирание государства придет не через ослабление государственной власти, а через ее максимальное усиление.

Из обсуждений на социофоруме:

ТИМ Сталина

ПЙ-тип Сталина

1 мая – праздник весны и труда!

Международная история праздника насчитывает более 100 лет.  Эта «красная дата» связана с событиями, которые произошли в Чикаго в 1886 году. Тогда рабочие объявили забастовку и потребовали перехода с 15-ти часового рабочего дня на 8-ми часовой.

1 мая – для кого-то это праздник Весны, возможность отдохнуть, выехать на природу или же заняться, наконец, весенне-полевыми работами на своих шести сотках. Люди старшего поколения помнят эту дату как одну из традиций советской эпохи – День международной солидарности трудящихся. Между тем эта дата связана со многими поверьями, легендами и символами, дошедшими до нас из древности.

Месяц май – пятый месяц в году, имеет 31 день, а назван так древними римлянами в честь богини Майи. У римлян италийская богиня Майя являлась покровительницей плодоносной земли. В первый день месяца, названного в честь богини, ей приносились жертвы; богиня Майя считалась супругой верховного бога Юпитера (Зевса) и матерью Меркурия (Гермеса). К началу мая приурочен древний праздник возрождающейся природы – наступление весны.

В Средние века в Европе, согласно легендам, канун 1 мая именовался Вальпургиевой ночью и считался грандиозным празднеством ведьм и колдунов. Вальпургиева ночь – названа так по имени Святой Вальпургии – время, когда, по германским народным поверьям, ведьмы собираются на великий шабаш на горе Броккен. Каждая ведьма, по поверьям, прилетала на шабаш на метле, на вилах или на кочерге. Эти предметы являлись своего рода непременными атрибутами или символами ведьмы. На этом сборище проводились определенные обряды, где ведьмы, колдуны и прочая нечисть пытались помешать благополучному наступлению весны, насылали порчу на людей, домашний скот и т.п. Ведьмы варили магическое зелье, ибо считалось, что травы в Вальпургиеву ночь обретали чудесную силу.

Такие понятия, как шабаш или колдовство, относятся скорее к эпосу действительно международному, так как легенды о колдунах и ведьмах существуют практически во всех странах, к тому же с самых древних времен и по сей день. Более того, в Европе, в 1487−89 гг. монахи-инквизиторы Яков Шпренгер и Генрих Инститорис опубликовали свое сочинение под названием «Молот ведьм», где обосновывали необходимость жесточайших преследований ведьм; данное сочинение на два столетия вперед сделалось основным руководством для светских судов и церковных трибуналов, занимавшихся делами о ведовстве. (Текст перевода этого руководства впервые был опубликован на русском языке в 1930-м году.)

Главная причина борьбы с ведьмами такова: по сути своей и слет ведьм на шабаше, и каждая отдельно взятая ведьма представляли собой своего рода «антицерковь» со своим культом. Получился своего рода «противовес» официальной церкви, поскольку каждая женщина, которую обвиняли в ведовстве, являлась на самом деле основной носительницей народных традиций культуры. А как показывает история, у любой официальной церкви во все времена был соблазн разрушить, или подчинить себе традиционную культуру. Нельзя отрицать тот исторический факт, что и в Европе, и на Руси такая новая религия, как христианство, поначалу оказалась совершенно чуждой для старых народных традиций и верований, корни которых были чрезвычайно глубоки.

Что касается другой «религии» – постулатов и догм советской эпохи, то и здесь существовали свои символы, праздники, образы вождей и свои «гонения на ведьм». Первое мая – праздник международной солидарности пролетариата, как он назывался вначале. Резолюция о праздновании 1 Мая была принята Первым конгрессом 2 Интернационала, собравшимся в Париже в день столетия Французской революции 14 июля 1889 года. Установление праздника 1 Мая имело целью объединить пролетариат всего мира в действии и борьбе, в частности, за 8-часовой рабочий день. Конечно же, буржуазные правительства всех стран отдавали себе отчет в том, что 1 Мая – первый натиск социалистической партии, которая стремится уничтожить частный капитал и порвать с системой наемного труда. И эти самые буржуазные правительства Англии, Италии, Испании, Франции, Австрии приняли ответные меры: повсеместно были запрещены и разгонялись первомайские уличные демонстрации, проводились аресты социалистов. В Голландии, Швеции, Норвегии – всюду те же явления, которые тоже напоминали «охоту на ведьм».

В России 1 Мая было впервые отмечено Варшавской забастовкой в 1890 году, а в 1891 в Петербурге была организована первая маевка, на которой с речами выступили четверо рабочих. Кстати о маевках – вот как «оригинально» расшифровал это название Валентин Катаев в конце своей повести «Белеет парус одинокий»:

«…Петя с достоинством кивнул головой. Затем он, как бы невзначай, подошел к Моте. Унизительно краснея от того, что приходится обращаться с вопросом к девчонке, он быстро шепнул:

— Слышь, Мотька, что такое маевка?

Мотя сделала строгое, даже несколько постное лицо и ответила:

Рабочая пасха!»

С течением времени «первомайское» движение получило свое развитие. Главные лозунги – повышение зарплаты, сокращение рабочего дня, отмена штрафов на производстве; позднее были выдвинуты политические требования: свобода стачек, союзов, собраний, свобода слова, печати. С 1905 года 1 Мая проходит уже под лозунгом вооруженной борьбы.

После октября 1917 в стране Советов 1 Мая принято отмечать торжественно – проводятся праздничные демонстрации, заседания и т.д. С 1920 года вводится мода на «коммунистические субботники» по всей стране. В 1922 году демонстрируются первые успехи на хозяйственном фронте, а в 1923 – готовность следовать за компартией, отпраздновавшей свое 25-летие.

И по сей день многие люди старшего поколения отмечают 1 Мая именно как праздник трудящихся. Однако вряд ли те, кто подвергся, в свою очередь, в годы репрессий сталинскому «гонению на ведьм» и чудом выжил, радостно отмечают этот день.

Символами 1 Мая, как многие помнят, всегда были красные флаги, транспаранты, громкая музыка, цветы, алые банты на груди и прямая трансляция по телевидению с Красной площади. На фоне яркой весенней зелени действительно все смотрелось очень эффектно, а главное – поднимало людям настроение! Пожалуй, этот день был хорош для всех: и для партийных, и для беспартийных, и для взрослых, и для детей, – но отнюдь не в знак солидарности с «пролетариями» всего мира. А потому что настоящая Весна пришла!

К. Ю. Гончаров

отсюда

Странный век Фредерика Декарта. Часть VI и эпилог

часть V

Но я, кажется, забежал вперед, профессор. А между тем время шло, младшее поколение подрастало, старшее – старилось. Жизнь в пансионе для Фредерика была уже в его возрасте довольно утомительна, и Максимилиан снова и снова настойчиво предлагал брату занять половину дома, принадлежащую ему по завещанию отца. На этой половине был, кстати, отдельный вход, заколоченный за ненадобностью (до того, как дед Иоганн купил этот дом, в нем жили две семьи), и при желании можно было вытащить гвозди и разобрать крестовину. В комнату на втором этаже вела отдельная лестница. Была когда-то и отдельная кухня, превращенная дедом и бабушкой в кладовую. Наконец, там имелась маленькая терраса, которая выходила в самый дикий уголок нашего сада, где буйно разрослись вишни и сливы, посаженные еще при Амалии. По этой причине, а главным образом потому, что Фредди теперь каждый год проводил в Ла-Рошели свои каникулы, дядя не стал на сей раз возражать и оставил за собой две комнаты на первом этаже. От пансиона он не отказался, но у нас стал бывать чаще, чем раньше.

Мой брат Бертран, окончив медицинский факультет, не захотел возвращаться домой – женился и купил практику на юге. Вскоре после этого умер старый владелец судоверфи, где работал мой отец. Его наследник, человек несведущий в кораблестроении, решил назначить директора. Выбор пал на отца – выпускника престижной Политехнической школы. Тот не заставил долго себя уговаривать и очень даже удивился бы, если б этот пост предложили кому-то другому, а не ему. Назначение выдвинуло его в ряды городского бомонда. Он с достоинством носил свою ленточку Почетного легиона, посещал по средам Деловой клуб, а по пятницам – другое заведение, тоже своего рода клуб, немногим уступающий первому в респектабельности. Хозяйку его звали мадам Лемуан, и она была в высшей степени достойная дама. Об этом все знали: в прошлом веке не принято было стыдиться таких вещей, если только они не нарушали общественную благопристойность. Моя мать оставалась совершенно спокойна и делала домашние дела, напевая старинный романс о счастье любви, которое длится лишь миг.

Кузина Флоранс Эрцог, дочь тети Лотты, вышла замуж за молодого пастора нашей общины. Джоанна Мюррей, сводная сестра Фредди, была помолвлена с офицером родезийской армии. Я окончил лицей и сдал экзамен на бакалавра. Но больше учиться не захотел. Родители огорчились, дядя тоже. Он предположил, что я пока еще сам не знаю, чем бы мне хотелось заняться, и поинтересовался, не поехать ли мне на полгода или год в Германию. Но я, видимо, уже слишком далеко ушел от родовых корней – для меня, наполовину француза, почти не знающего немецкого языка, эта земля была совсем чужая. Едва ли был смысл тратить время на поиски, которые заведомо ничем бы не закончились. Я искал занятие конкретное и простое. Тогда дядя нашел мне место в типографии: я должен был вести учет заказов и делать отметки о их исполнении. Через год я стал старшим клерком, потом – младшим помощником управляющего. Работа мне нравилась. Упорядоченные часы и дни, понятные и не слишком обременительные обязанности, и, наконец, блаженный миг окончания службы, каждый день в один и тот же строго определенный час, и вечер, принадлежащий только мне и никому другому… Как бы ни были между собой несхожи мой отец и его старший брат, оба они были люди талантливые и одержимые, а я оказался этих качеств начисто лишен.

Я познакомился с Мари-Луизой Тардье, молоденькой девушкой, только что вышедшей из монастырского пансиона, племянницей одного из моих сослуживцев. Она для чего-то зашла к нему вместе со своей замужней сестрой. Я был, конечно, не таким повесой, как мой кузен Фредди Мюррей (дядя иногда жаловался нам: «И в кого он такой? Это у него не от меня и не от матери. Не ребенок, а ртутный шарик!»), но ни одной девушкой еще не увлекался дольше пары месяцев подряд. После этой встречи Мари-Луиза уже не шла у меня из головы. В простом белом платье и белой шляпке, с закинутыми за уши черными волосами, смеющимися темными глазами и матово-смуглым лицом, она была больше похожа на итальянку, чем на француженку. Я нашел в ней сходство со статуей Мадонны в католической церкви святой Марии, недалеко от моей типографии, и стал так часто бывать там, что кюре однажды сам подошел ко мне: «Сын мой, похвально, что вы здесь. Но могу я узнать, что думают об этом ваши родители?»

Не стану загружать свое повествование подробностями о том, как нам с Мари-Луизой впервые удалось поговорить наедине, как я проводил ее до дома и она на прощание мне улыбнулась. В конце концов, я пишу не о себе. Предложение Мари-Луизе я пришел делать по всем правилам – в присутствии ее родителей. Отец ее был ни больше ни меньше как директор католического и очень консервативного коллежа Сен-Круа. Молодой человек из протестантской семьи, да еще и племянник самого Фредерика Декарта, не имел там никаких шансов.

Мне отказали твердо, хотя и вежливо. Мари-Луиза через силу улыбалась, чтобы меня ободрить. Я спросил, можно ли надеяться, что мсье Тардье когда-нибудь переменит свое решение. Он ответил: «Подавать напрасные надежды – не в моих правилах. Сами вы мне в принципе нравитесь: несмотря на свою молодость, твердо стоите на ногах, и к тому же неглупы и серьезны. Однако есть недостаток, который для меня сводит на нет все ваши достоинства. Я не имею ни малейшего намерения породниться с вашей семьей. Вы знаете почему».

Дома у нас поднялась буря. Все – и мать, и отец, и дядя, и даже девятнадцатилетний кузен Фредди, который уже был студентом Академии художеств и заехал к нам на несколько дней по пути в Грецию, где собирался изучать античную архитектуру, – столпились вокруг меня. Мать гладила меня по голове: «Успокойся, мой мальчик, выжди и попытайся еще раз. Они, конечно же, передумают. Хочешь, я сама пойду с тобой?» Отец потребовал, чтобы я слово в слово повторил все сказанное Тардье о нежелании породниться с нашей семьей, а когда я повторил, фыркнул: «Невелика птица – директор коллежа! Скорее мне впору подумать, достойна ли его дочь моего сына. Гляди веселее, сынок, в городе еще много красивых девушек. Но если тебе непременно нужна она, я найду в Деловом клубе кого-нибудь, кто знает этого надутого индюка, и попрошу за тебя похлопотать». Фредди хлопнул меня по плечу и вызвался помочь сымитировать похищение Мари-Луизы – чтобы избежать скандала, отец наверняка согласится отдать ее замуж за меня. Пуританин дядя Фредерик на это поморщился, потом сказал: «Не ходи к ним. Твоя Мари-Луиза тебя не забудет. Дай мне несколько дней. Попробую убедить мсье Тардье в том, что мы не такие уж страшные».

Он, конечно, понял, что отказ Тардье был связан не столько с нашим вероисповеданием, сколько с его собственной личностью и репутацией, слишком одиозной для человека этого круга. Дядя был немного знаком с Тардье, взаимно терпеть его не мог и, если бы не я, ни за что не явился бы к нему первым. Он все-таки не удержался от вызова – пришел прямо с уроков, в форме преподавателя лицея Колиньи, заведения светского, прогрессивного, да еще и известного своими симпатиями к протестантам. Беседа началась не слишком дружелюбно: дядя с порога спросил, какого черта тот распоряжается жизнью другого человека, тем более собственной дочери. Получив в ответ обвинение в безнравственности, дядя сказал, что нет ничего безнравственнее привычки ханжей лезть в дела, которые их не касаются, а Тардье на это ехидным голосом осведомился о делах, которые касаются его по долгу гражданина Франции: верно ли, как ему рассказали, будто бы преподаватель государственного учебного заведения публично высказывается о справедливой аннексии Эльзаса?.. В конце концов оба выдохлись и заговорили спокойно. И дядя все же добился от Тардье согласия на наш брак с Мари-Луизой, но не сейчас, а через год.

На этот год Тардье отправили дочь в Тулузу к родственникам, рассчитывая, что ее увлечение само собой пройдет. Когда год миновал и ни Мари-Луиза, ни я не захотели отказаться от своего слова, отцу моей невесты пришлось повести ее к алтарю. Мари-Луиза осталась католичкой, мы обвенчались дважды – сначала в соборе Сен-Луи, потом в нашей церкви Спасителя.

У нас родилась дочь Мадлен, Мадо. Мы попросили дядю быть ее крестным. «Мишель, – вздохнул он, – меньше всего мне хочется сказать тебе «нет». Только зачем нужен Мадо такой крестный, которого она даже не запомнит?..» Мы пригласили Фредди и сестру моей жены. Но дядины слова больно меня царапнули. Впервые за все время жизни рядом с ним я понял, что когда-нибудь, и, возможно, уже скоро, его не станет.

Я панически боялся старости. На моих глазах старели друзья моих родителей, и я с тоской наблюдал, как дичают их сады и ветшают дома, какая давящая тишина поселяется в них, как некогда веселые и деятельные люди замыкаются лишь на себе и своем здоровье и постепенно перестают радоваться, удивляться, спорить, размышлять. Я чувствовал, что их кругозор сжимается до размеров комнаты, а мысли изо дня в день проходят один и тот же, все сужающийся круг. Но я готов был смириться, что это произойдет с кем угодно, с отцом, матерью, с моим патроном, с пастором нашего прихода, а когда-нибудь и со мной самим, – только не с дядей Фредериком.

Этого и не случилось. Стареющий профессор Декарт, которого одолевал ревматизм и мучили частые головные боли, последствие контузии, сохранил интерес к жизни, одержимость работой и даже свой сарказм. «Дух бодр, а плоть немощна», – подтрунивал он над собой, выходя из-за рабочего стола, и чуть заметно морщился: он все время забывался и вставал на правую, больную ногу. Держать перо скрюченными ревматическими пальцами становилось все труднее, так что дядя купил «Ремингтон» и освоил его. Когда Фредди и его тогдашняя невеста Камилла Дюкре написали ему, что по одной их картине взяли на выставку в Салон, дядя тотчас же собрался и поехал в Париж на них посмотреть. Потом он еще уговорил свою старинную знакомую Колетт Менье-Сюлли с ее «кружком» тоже сходить туда и поддержать дебютантов отзывами в книге посетителей. Картину Фредди купила сама Колетт, а работа Камиллы приглянулась директору Комической оперы. Молодая художница получила заказ на оформление декораций к одному спектаклю и после этого начала приобретать известность как «новая Берта Моризо». Вскоре мой кузен из-за нового увлечения расстался с ней, но это уже совсем другая история.

Летом 1906 года, проводя отпуск на этюдах в Италии, Фредди познакомился с семьей путешествующего по Тоскане лорда Оттербери. Он встретил их на обеде в доме много лет назад поселившейся во Флоренции богатой вдовы-англичанки. Общество там собралось чопорное и до такой степени карикатурно-английское, что Фредди, при всем его навязчивом желании быть англичанином больше, чем сам мистер Джон Буль, стало смешно. Он вынул карандаш и, пока джентльмены потягивали бренди, рисовал на салфетке, заслонившись сифоном с содовой водой, шаржи на этих «столпов империи». Он увлекся и не заметил, как за его спиной хихикнули. «Так их разэтак! – одобрительно прошептал сын лорда, Алекс Оттербери. – Послушайте, Мюррей, что, если из этого паноптикума нам податься в «Цвет апельсина»? Выпьем кьянти, поглядим на красивых девушек. А?»

«Годится», – ответил Фредди, и после необходимых изъявлений признательности хозяйке молодые люди вышли на залитую солнцем улицу. Воспользовавшись поводом сбежать из «паноптикума», с ними увязалась и младшая сестра Алекса – Элизабет. Кьянти пришлось отменить, но компания отправилась гулять по городу, потом ели мороженое, потом заглянули в балаган на площади, где шло представление с непременным участием Коломбины и Арлекина. Вечером Фредди проводил своих новых друзей до отеля, и Алекс настоял, чтобы тот зашел к ним в номер. Лорд и леди Оттербери сердились, но недолго: видимо, их дети и раньше не отличались послушанием, а кузен был на редкость обаятелен.

Из Флоренции Оттербери хотели ехать в Сиену, а потом в Пизу. Элизабет, по-семейному Бетси, воскликнула: «Жаль, мистер Мюррей, что вы заняты во Флоренции. Как весело было бы, если б вы поехали с нами!». Алекс тоже сказал, что это отличная идея. Лорд Оттербери пожевал губами и заверил Фредди, что в Сиене они пробудут как минимум неделю, так что он может спокойно закончить работу и присоединиться к ним – продолжению знакомства они будут только рады.

Фредди вообще-то действительно собирался заканчивать свои флорентийские этюды и ехать в Ла-Рошель, где его ждал отец. Но Бетси была такая хорошенькая, а ее родители, настоящие владетельные английские лорды, отнеслись к нему так благосклонно, что Фредди послал отцу письмо: захвачен работой, едва стало получаться, задержусь еще недели на две или три… Что такое быть захваченным работой, это профессор Декарт понимал хорошо. Он попросил сына не беспокоиться и отправил ему чек на немалую сумму: краски, как он слышал, стоят очень дорого.

Кузен догнал семейство Оттербери в Сиене и поехал с ними в Пизу. Он был просто опьянен сознанием, что эти люди говорят с ним как с равным. «Любопытно, из каких вы Мюрреев? – осведомилась как-то леди Оттербери. – Не из абердинских? Я немного знаю полковника Итона Мюррея, я сама из Шотландии, и мой старший брат учился в той же школе, что и он». – «Полковник Мюррей – мой дедушка!» – воскликнул Фредди. «Теперь я вспомнила. Конечно, вы ведь сын мистера Джорджа Мюррея, обозревателя «Таймс». Фредди чуть нахмурился. Законность его происхождения в их глазах, к счастью, не вызывала сомнений, но все-таки ремесло журналиста в то время еще не считалось вполне «джентльменским». «Ну, ну, мистер Мюррей, – подбодрила его леди Оттербери, – вы должны гордиться отцом, он истинный аристократ в своей профессии. Его аналитические обзоры по своей ясности и трезвости не уступают речам иных прославленных политиков… А с вашей матушкой мы тоже встречались пару лет назад – вместе были патронессами рождественского благотворительного базара. Я напишу вам для нее записку, может быть, она захочет как-нибудь зайти ко мне на дамский коктейль».

Фредди чувствовал себя самозванцем, но ничего не мог поделать – слишком сладким был этот яд лжепризнания. Он мог без запинки рассказать родословную Мюрреев, которую с детства искренне считал своей. Матери-иностранки он тоже не стыдился: ее аристократическая польская и немецкая кровь придавала ему самому особенное обаяние в глазах Бетси Оттербери. А по вечерам он брался за письмо своему настоящему отцу, но после первых строк откладывал перо и принимался считать, сколько людей знает, что на самом деле он незаконнорожденный сын старого чудака-ученого. Ла-Рошель и Дортмунд были не в счет, но и в Париже кое-кто знал, а в Лондоне, слава Богу, из чужих не догадывался никто.

Восемнадцатого июля был день святого Фредерика, общие именины дяди и кузена. Они всегда отмечали этот день вместе – так повелось с первого лета, когда Фредди приехал в Ла-Рошель. В этом году традиция впервые была нарушена. Фредди даже забыл поздравить отца и вспомнил, только когда сам получил от нас ворох писем. Самый здравомыслящий из всей семьи, Максимилиан Декарт, сказал брату: «Да не малюет он свои этюды, бьюсь об заклад, а просто гоняется за девчонками». – «Когда же еще гоняться, как не в двадцать с небольшим?» – ответил Фредерик. «Ну, тебе ли не знать… – многозначительно протянул мой отец, – всякое бывает…»

Кузен все-таки заглянул к отцу на неделю, в сентябре, когда его друзья уже вернулись в Англию и взяли с него обещание тотчас же нанести им визит.

Помню, что сначала моей жене, человеку очень чуткому, а потом и всем нам бросилась в глаза его непривычная рассеянность и скрытность. Раньше с его приездами в наш дом, можно сказать, врывался свежий ветер: кузен засыпал нас только что прогремевшими именами и названиями, рекламировал книжные новинки, насвистывал модные мотивчики, рассказывал, какой фасон шляп носят в Лондоне и какие танцы танцуют в Париже. Он кружил в вальсе по гостиной мою хохочущую мать, целовал руку Мари-Луизе, подбрасывал вверх малышку Мадо, хватал за шкирку не успевшего удрать черного кота (которого в дом принес дядя Фредерик и назвал Гинце, в честь хитроумного кота-советника из «Рейнеке-Лиса»). Мой отец вынимал свои любимые и безумно дорогие «директорские» сигары – он неохотно делился ими даже со мной.

Фредерик и Максимилиан со временем словно бы «обменялись» сыновьями: я был гораздо ближе к профессору Декарту, а Фредди – к «дяде Максу». Он пропадал у него на судоверфи, привозил моему отцу из Лондона модели кораблей (которые тот собирал много лет), часами обсуждал с ним разные их технические подробности (больше, естественно, никто в семье не мог поддержать разговоров на эту тему), а однажды они вместе долго колдовали над каким-то чертежом и кузен нашел способ, как без потерь упростить и удешевить всю конструкцию. Отец, человек безукоризненно честный, выписал тому премию и предложил запатентовать это изобретение. Фредди отказался от славы, но деньги взял.

Мой дядя от него немного уставал, поэтому предпочитал писать письма. Приездам сына он, конечно, радовался, но уже через час начинал с нетерпением поглядывать на дверь. Ведь приходилось откладывать в сторону книги и рукописи, поддерживать «болтовню» и придумывать, чем бы развлечь молодого человека, которого кроме архитектуры волновали только танцы, спорт и девушки. Дядя писал в то время книгу об истории нашего рода. Он изучал все связанное с нашим гипотетическим предком Антуаном Декартом из Ла-Рошели и его бежавшими в Пруссию потомками. В поисках следов этой семьи он пропадал в библиотеке церкви Спасителя и в городском архиве, ездил по окрестным деревням, читал записи в церковных книгах. Когда у меня было время и Мари-Луиза меня отпускала, я охотно составлял ему компанию. Вдвоем и дело шло быстрее, и потом так приятно было сидеть где-нибудь в деревенском кабачке, попивая холодное вино и строя предположения о судьбах людей, чьи имена мы только что извлекли на свет из тьмы столетий. Дядя охотно поделился бы своими мыслями и с Фредди, но тому было неинтересно: он и раньше-то не очень воспринимал себя как Декарта, а сейчас и подавно хотел забыть о своем «незаконном» родстве.

Они расстались с очевидным облегчением. Фредди вернулся в Англию, к своему проекту нового вокзала в одном городке графства Норфолк и к семейству лорда Оттенбери. Спустя месяц он уже праздновал помолвку с Бетси.

А его отец в октябре 1906 года был награжден за свою «Неофициальную историю Ла-Рошели», выдержавшую к тому времени уже шесть или семь изданий, орденом «Академические Пальмы» – наградой, которая, как вы знаете, дается за особые заслуги перед французской культурой и языком.

После того как указ о награждении был напечатан в правительственной газете, наш дом превратился в проходной двор. С поздравлениями лично явились и мэр, дядин друг, и даже вице-префект, его недоброжелатель. Закрыв дверь за двадцатым или тридцатым посетителем, дядя пообещал, что сбежит в пансион и велит хозяйке никого к нему не пускать. Но на скептическое наше «Уж будто!» широко и довольно улыбнулся: «А что, хорошую написал я книжицу!»

Моя мать убедила его заглянуть в магазин готового платья, и накануне отъезда в Париж мы не узнали нашего Старого Фрица в этом стройном седом господине с розеткой Почетного легиона в петлице нового пиджака и элегантной тростью, на которую он опирался легко, будто бы и без всякой надобности. «Ах, дядя, – воскликнула моя жена, – вас нельзя отпускать одного в Париж: какая-нибудь бойкая вдовушка в жемчугах как бы невзначай окажется с вами рядом на парадном обеде, а потом унесет вас в своем клювике!» – «Душа моя, – засмеялся он, – для таких глупостей я, с одной стороны, уже стар, а с другой, из ума еще не выжил». – «Ты абсолютно права, дочка, – лукаво заметила моя мать, – и я даже знаю имя этой вдовушки. Ее зовут Колетт Менье-Сюлли!»

Колетт действительно года два как овдовела. Они с Фредериком писали друг другу письма. Мать, извлекая из почты конверты лилового цвета, сделанные на заказ и помеченные монограммой К.М.-С., брала их двумя пальцами и несла дяде в кабинет: «Еженедельная порция billets-doux! – говорила она, с притворной ревностью упоминая это ироническое название любовных записок. Возможно, ревновала и по-настоящему. – Во всяком случае, духов твоя корреспондентка не жалеет!»

Шутки шутками, а в этот миг триумфа ему самому, конечно, хотелось, чтобы кто-то из нас тоже был там. Я бы с радостью поехал с дядей в Париж. Но Мари-Луиза тяжело носила свою вторую беременность, я не хотел оставлять жену и дочку, а Фредди написал, что буквально днюет и ночует на своем вокзале в Норфолке и не может покинуть стройку даже на два дня (на этот раз он не солгал). Мой отец тоже был в те дни в деловой поездке в Англии, в Манчестере. Тогда мать тряхнула все еще яркими рыжими волосами и сказала: «В таком случае в Париж поеду я!»

Клеманс, моей матери, в июле того года исполнилось пятьдесят восемь лет. Она постарела и погрузнела, но была еще по-своему очаровательна. На щеках, давно утративших фарфоровую белизну, играли ямочки, а голубые глаза смотрели по-детски безмятежно. В ней было много ребячливого, может, поэтому дети так тянулись к ней. Обе невестки обожали ее за доброту и веселый нрав. Мать была довольно остра на язык, хотя никогда не шутила зло, в отличие от дяди Фредерика, и вообще, насколько я могу судить, ни одного человека в своей жизни не обидела.

Бесприданница из Лиможа, в былые дни третируемая свекровью за свою бедность и необразованность, Клеманс превратилась в «важную даму». Как жена директора судоверфи она отныне везде была желанной гостьей. Ее звали в благотворительные комитеты, ей то и дело случалось устраивать в нашем доме приемы в честь нужных для моего отца людей. У нас, естественно, были кухарка и горничная – статус обязывал, но моя непоседливая мать с утра и до вечера сама хлопотала по дому или в саду, распевая опереточные куплеты. «Я не умею ничего не делать!» – парировала она, когда отец хотел нанять еще одну горничную и постоянного садовника. Мари-Луиза до сих пор пеняет мне, что даже теперь, через пятьдесят лет после нашей свадьбы, я всё вспоминаю, какие белоснежные простыни были у моей матери, какую сочную говядину она запекала и какой воздушный у нее получался рождественский пирог. Но что я могу поделать, если это правда? И розовые кусты без нее уже так не цвели, сколько бы моя жена, дочери и невестка за ними ни ухаживали.

Внешне мать была скорее миловидна, чем красива. Считалось, что у нее нет вкуса. В ее молодости свекровь любила прохаживаться насчет туалетов Клеми, годных только для привлечения ухажеров на сельской ярмарке. Да и в зрелые годы близкие знакомые, родственницы вроде тети Лотты высмеивали ее пристрастие ко всему оборчатому и цветистому, к ярким косынкам и шляпам, на которых из копны зелени выглядывали деревянные раскрашенные птички. Но в Париж она надела что-то темно-синее, переливчатое, шуршащее, купила шляпу с белым страусовым пером. Достала и свою единственную нитку жемчуга: «Поглядите, ну чем я хуже вдовы Менье-Сюлли!» – «Тем, что ты не вдова», – мрачно сострил дядя: шутка в его ситуации, что и говорить, сомнительная… Когда она вышла из своей комнаты во всем великолепии, Фредерик, для которого она и так всегда была красавицей, от волнения смог лишь пробормотать из Гете: «Das Ewigweibliche zieht uns hinan».

Что испытал он в те минуты, когда входил под руку с ней по ковровой дорожке в зал заседаний Французской Академии и когда распорядитель вел их на почетные места? Когда министр вручал этот орден – ему, сыну и внуку немецких пасторов, бывшему «прусскому шпиону»? Или когда он в полной тишине произносил свою благодарственную речь и «бессмертные» в шитых золотом мундирах не сводили с него глаз, а он глядел только на кресло в первом ряду, где сидела его рыжая насмешница Клеми? Но я замолкаю, ибо и так уже впал в несвойственную мне патетику.

У нас с Мари-Луизой родилась вторая дочь, Анук. Джоанна, сводная сестра моего кузена, жених которой еще в 1902 году погиб на бурской войне, решила не выходить замуж, вступила в миссию, окончила медицинские сестринские курсы и, к отчаянию ее приемных родителей Марцелии и Джорджа, уехала в Китай. Профессору Декарту пошел семьдесят пятый год. А Фредди женился на Бетси Оттербери и не сказал своему отцу о свадьбе ни слова.

Он напрасно боялся, что тот забудет о давнем обещании не приезжать в Лондон, и своим появлением на свадьбе скомпрометирует его. У Старого Фрица на это уже не осталось сил, даже если б и возникло такое желание. Поездка в Париж потребовала от него напряжения всех физических ресурсов, и хоть тогда дух восторжествовал над плотью, немедленно по возвращении та взяла свое. Мы с женой, конечно, не буду лгать, из-за хлопот с появлением Анук ничего не заметили. Это мать обратила внимание, что дядя стал где-то пропадать на несколько дней, а то и недель, хотя раньше бывал на улице Лагранж почти ежедневно. Она заподозрила, что он серьезно болен и скрывает свое состояние от нас. Мать умоляла его отказаться от пансиона. В один из дней конца февраля перед нашим домом остановился фургон и люди в серых блузах начали выносить коробки и ящики. Дядя сказал, что рассчитался с пансионом и забрал все свои вещи. Но распаковывать их он не стал, просто велел составить в своей гостиной. Наутро он объявил нам, что едет в Германию.

– Кое-кто в нашем доме сошел с ума, – констатировал мой отец. – Причем это не я, не Клеми, не Мишель, не Мари-Луиза и, уж конечно, не девочки.

– Я получил письмо от Эберхарда Картена. Его Лола совсем плоха. Мы с ним тоже, увы, не молодеем. Когда нам еще увидеться, если не теперь?

– Ты, как обычно, недоговариваешь, – сказала мать.

– Ну да. Планы у меня большие. Встретиться с оставшимися Картенами, покопаться в дортмундском архиве, снять копии с записей нашего деда. Из Германии я привезу готовую книгу. Даже если придется пробыть там полгода или год.

Он снова выглядел бодрым и улыбался, хоть и говорил заметно медленнее, чем всегда.

– Хотел бы я через десять лет быть как ты, – вздохнул отец.

Мой дядя уехал. Налегке, с одним чемоданом, не взял даже свой «Ремингтон», без которого уже не мог обходиться: «Пустяки, там куплю другой». Провожать себя не позволил. С вокзала Дортмунда сообщил нам, что добрался благополучно. Мы успокоились и вернулись к своим повседневным делам.

Прошел день или два – не помню. Мы сидели за завтраком. В дверь позвонили. Мать пошла открывать. В таком звонке не было ничего из ряда вон – и к матери часто забегали подруги, и отцу на дом с верфи рассыльные приносили деловую корреспонденцию. Но у всех нас от дурного предчувствия ложки словно бы замерли в воздухе. Когда мы услышали из прихожей крик матери, можно уже было ничего не объяснять.

Ее трясло, в руке она мяла и комкала телеграмму. Отец бережно разжал ее пальцы, разгладил листок и прочитал: «Крепитесь. Фриц скончался сегодня под утро. Два сердечных приступа. Сына я известил. Срочно приезжайте. Эберхард».

Я отвез Мари-Луизу с детьми к ее родителям, забежал к себе на службу, мы с отцом и матерью собрались буквально за час и успели на поезд через Париж и Брюссель. Мать за всю дорогу не произнесла ни слова. Она не плакала, она вся словно заледенела, как будто жизнь с известием о смерти Фредерика ушла и из нее… Эберхард Картен – маленький, всклокоченный, похожий на старого воробья, – встречал нас на вокзале. Мы поехали к нему. Валил мокрый февральский снег, было очень ветрено. Тело должны были привезти домой сегодня. Дом был уже убран белыми цветами, зеркала занавешены. Прямо с порога моя мать, видимо, чтобы отвлечься от собственного горя, бросилась утешать рыдающую полуслепую жену Эберхарда Лолу. Пока внучки хозяев дома, Августа и Виктория, варили нам кофе, наш немецкий родственник рассказал то, что знал сам.

Он выглядел сконфуженным. Оказалось, когда дядя приехал в Дортмунд, первое, что сделали давно не видевшиеся немецкий и французский кузены – отправили домой с посыльным дядин чемодан, а сами пошли в погребок под названием «Приют усталого путника». Там они просидели допоздна и выпили более чем достаточно. Эберхард начал было разгибать пальцы, припоминая, сколько именно, но потом лишь махнул рукой.

Назавтра было воскресенье. Страдающий жестокой головной болью Эберхард сказал, что сегодня он на богослужение не пойдет и ему, Фрицу, тоже не советует. Тем не менее дядя, пропустивший в своей жизни, как он говорил, только несколько воскресных служб – когда он лежал в госпитале и сидел в тюрьме, – умылся, выпил несколько чашек крепкого кофе и вышел на улицу. Было еще рано. Он неторопливо прогулялся по мосту через Эмшер. Чувствовал он себя плохо, но надеялся, что это пройдет. В большой реформатской церкви, где когда-то служил его дед, он сел на последнюю скамью, чтобы, если понадобится выйти на свежий воздух, не побеспокоить соседей.

Богослужение началось. Убаюканный звуками родной речи, он повторял слова знакомых молитв и чувствовал себя не старым профессором, а восемнадцатилетним юношей, отправленным сюда матерью набраться сил перед окончанием лицея и университетом. Фриц и Эберхард всегда занимали эту скамью и перешептывались даже во время службы – так много хотелось друг другу сказать, что времени в доме дяди Матиаса Картена им вечно не хватало. У тогдашнего пастора, сменившего деда Августа-Фридриха, был козлиный блеющий тенорок, в особо патетических местах проповеди он звучал так смешно, что молодые люди заранее зажимали рты, чтобы не прыснуть на всю церковь, – и все-таки не выдерживали… Добрейшая тетя Адель, мать Эберхарда, поднимала брови. Каждый раз она обещала пожаловаться на Фрица Амалии, но, насколько он знал, ни разу не выдала его.

Семидесятичетырехлетний Фредерик Декарт слушал проповедь и лишь на какие-то секунды возвращался в сегодняшний день. Однако и в прошлом он уже не был. Теперь он словно бы парил над всем, что было ему дорого: над Францией и Германией, над крышами домов, где жили некогда любимые им женщины, над лекционным залом Коллеж де Франс и гаванью Ла-Рошели. И сам он был уже другим. В этом полете, казалось, развеялось все внешнее и наносное, и осталась лишь его чистая сущность. От этого было спокойно и светло.

Вдруг он почувствовал, как в сердце будто вонзилась игла. Он изо всех сил стиснул руками грудную клетку, но не сдержал слабый стон. Сидящая рядом немолодая супружеская пара оглянулась. Он покачал головой: «не надо беспокоиться». Его соседи все же помогли ему выйти из церкви и усадили на скамейку. Пожилой господин оказался врачом. «Немедленно в больницу, – сказал он, сосчитав пульс. – Как ваше имя? Где вы живете? Есть у вас здесь родственники и знакомые?» Дядя ответил, что он иностранец, француз, и что в этом городе у него никого нет.

Карета скорой помощи доставила его в больницу. Фредерик потерял сознание, потом очнулся и неожиданно почувствовал себя лучше. За окном уже смеркалось, когда в палату вбежал запыхавшийся Эберхард. «Сумасшедший, сумасшедший!» – твердил он. Кузен моего дяди первым делом спросил, когда можно будет перевезти больного к нему домой, но врач запретил его трогать. Жестами он попытался отозвать Эберхарда в коридор. «Можете говорить при мне, – подал голос дядя, – я сам знаю, что это конец. Вы ведь хотели ему сказать, чтобы он готовился к худшему?»

«Хоть вы и профессор, а все-таки не один вы умный, – обиделся тот. – У вас были раньше такие приступы?»

«Были, но не такие… Обманывать меня не надо, я смерти не боюсь. Если помочь нельзя, лучше оставьте меня наедине с герром Картеном».

«Зовите немедленно, если что», – сухо сказал доктор и вышел.

Эберхард сел у постели и взял руку своего кузена. Тот рассказал ему все, что вспомнил и почувствовал этим утром в церкви. «Знаешь, что это было? Это моя душа размяла крылышки», – пытался он шутить. Эберхард слушал рассеянно, и то и дело принимался убеждать Фредерика дать телеграммы сыну в Лондон и нам в Ла-Рошель. «Успеешь, – отрезал дядя таким железным учительским тоном, как будто это не в нем жизнь уже едва теплилась. – Я не допущу здесь сцены с картины Греза «Паралитик, или Плоды хорошего воспитания». «Может, позвать пастора?» «Не надо. Возьми у врача Библию, – здесь ведь обязательно должна быть Библия, – и прочти то, что я тебе скажу».

Почти вся ночь прошла спокойно. Эберхард подумал, что и Фредерик, и врач ошибаются, что надежда есть. Но на исходе ночи приступ, еще более сильный, повторился. Бесполезный, всеми забытый Эберхард сидел на стуле и читал молитвы. Сколько часов прошло, он не знал. Из забытья его пробудил голоса врача: «Герр Картен! Слышите меня, герр Картен? Отпустите его руку. Он умер, неужели вы не чувствуете?»

Эберхард поднялся на ватных ногах. Уши тоже были, казалось, окутаны ватой. Он долго смотрел на лицо Фредерика. Разгладившись, оно стало бледным и прекрасным, каким едва ли было при жизни. Он склонился и поцеловал умершего в лоб.

Тягостным был наш обратный путь домой с запаянным гробом. На похоронах, как ни странно, оказалось легче. Было очень шумно и многолюдно: провожала Фредерика Декарта вся Ла-Рошель. И не только Ла-Рошель. Из Перигора подоспел Бертран с женой. Из Парижа приехала Камилла Дюкре со своим отцом, а также величественная старуха Колетт Менье-Сюлли с внуком и внучкой. Был кто-то из Коллеж де Франс, к сожалению, не знаю, кто именно – сразу после похорон уехал обратно в Париж. Из Лондона прибыли Мюрреи: Фредди с Бетси, Джордж и Марцелия. Из Германии съехались все живые и не слишком немощные Картены и Шендельсы. Моя мать, тетя Лотта и кузина Флоранс в эти дни сбивались с ног, чтобы накормить, напоить и устроить на ночлег многочисленных родственников и друзей. Мужская половина семейства помогала им как могла. Сам день похорон я не помню – почти все изгладилось из памяти. Предаваться скорби было некогда, это чувство пришло уже потом, когда все разъехались, и из гостей остался лишь Фредди.

То, как он узнал о смерти отца, напоминает скверный анекдот, но я должен рассказать и об этом. Телеграмма Эберхарда пришла в его лондонскую квартиру, когда дома была лишь молодая жена – сам он уехал в Норфолк. Прочитав слова «твой отец скончался», Бетси, естественно, решила, что речь идет о Джордже Мюррее, и, не обратив внимания, почему телеграмма из Германии и подписана незнакомым именем, бросилась с соболезнованиями к матери Фредди. Дверь ей открыл живой и невредимый Джордж Мюррей, который спешил к себе в редакцию.

Оттербери были слишком хорошо воспитаны, чтобы в такую минуту упрекать Фредди за ложь. Бетси даже отправилась вместе с ним в Ла-Рошель и хотела остаться после похорон, однако Фредди попросил ее ехать домой. Перед отцом он чувствовал себя виноватым больше.

Нас ждал еще один сюрприз – завещание Фредерика Декарта. Поскольку законных прямых наследников у него было двое, брат Максимилиан и сестра Шарлотта, им он и оставил все свое движимое и недвижимое имущество. Но как оставил! Половина дома на улице Лагранж переходила к брату с условием, что после его смерти она отойдет к его младшему сыну, то есть ко мне. Деньги, помещенные в свое время по совету нотариуса в надежные ценные бумаги, делились между моим отцом и тетей Лоттой. Тетя получала две части, а мой отец – четыре. Как следовало из письма, которое мэтр Ланглуа хранил вместе с завещанием, дядя сделал это, потому что налог на наследство его племянникам предстояло бы заплатить такой, что он съел бы половину завещаемой суммы. Тетя получала свою долю и долю Флоранс, мой отец – свою, Бертрана, мою и Фредди. Потом им следовало «поделиться» с нами с помощью менее разорительного договора дарения.

– Это я посоветовал мсье Декарту составить такое завещание, – сказал мэтр Ланглуа. – Сначала он хотел оговорить долю каждого. Не вполне законно, может быть, зато справедливо. Особенно это касается сына мсье Декарта. Здесь свои сложности, поскольку юридически он ему чужой.

Особые распоряжения касались библиотеки и архива. Все книги, которые дядя перевез из пансиона, оказались уже разложены по ящикам и снабжены этикетками: «Музей Ла-Рошели», «Городская библиотека», «Коллеж де Франс», «Церковь Спасителя», «Лицей Колиньи», «Фредерик Мюррей», «Мишель Декарт». Бумаги и рукописи передавались моему отцу на тех же условиях, что и половина дома, – для меня. Авторские права наследовали отец и тетя. Со временем они тоже перешли ко мне, и я до сих пор ими пользуюсь.

Были и распоряжения относительно отдельных вещей. Своему брату дядя завещал старинную гугенотскую Библию семнадцатого века. Она должна была храниться у старшего в семье. Тете он отдал несколько картин, купленных в разные годы и довольно ценных. Моей матери – собственный дагерротип 1863 года, кресло-качалку, в котором он сам так любил читать на террасе, и какие-то книги: не поручусь, что в одной из них не было письма… Фредди – свой «Ремингтон» и мраморные настольные письменные принадлежности. Марцелии, «миссис Джордж Мюррей», – часы с боем. Бертрану – отличный кожаный чемодан и портфель. Флоранс – инкрустированную шкатулку для писем. Моей жене – два бронзовых подсвечника. Мне – мало я еще был одарен! – дрезденскую вазу, доставшуюся ему когда-то от бабушки Сарториус, и альбом итальянских гравюр.

И я сам, и моя семья, в особенности мать, были в недоумении. Совершенно очевидно, что своим главным наследником дядя сделал меня. Хотя Фредди по закону носил фамилию Мюррей, он все же был родным и единственным его сыном, мы привыкли считать его таковым и скорее могли ожидать посмертного официального признания и завещания в его пользу. Мать подумала, что ее могут упрекнуть в корыстном использовании дружбы с покойным Фредериком Декартом. Она подошла к племяннику и обняла его.

– Фредди, мальчик мой… Наверное, твой отец не мог придумать, как юридически разрешить эту проблему. Но ты имеешь полное право получить его бумаги и авторские права. И с половиной дома мы тоже всё решим по справедливости.

– Разумеется, – кивнул отец. – Моя жена права. Я сам сразу об этом подумал. Надеюсь, и Лотта, и Мишель того же мнения. Мэтр Ланглуа подскажет нам, как отказаться в твою пользу.

– Если вы хотите, подскажу, – ответил нотариус, глядя на нас поверх очков. – Но сначала я желал бы услышать мнение мсье Фредерика Мюррея.

Фредди оттолкнул руку моей матери.

– Плохо же вы все его знали! – выкрикнул он срывающимся голосом. Какая издевка звучала в этом голосе, я помню до сих пор. – Он мог написать только такое завещание. Оставить самые важные для него вещи тому, кому захотел. Кого сам выбрал. Для него кровь ничего не значила, понимаете? А во всем остальном Мишель был ему больше сыном, чем я. Так что я не буду оспаривать завещание, даже не просите.

И все осталось как есть.

Мой рассказ подходит к концу, профессор. Миновало почти пятьдесят лет, как Фредерик Декарт покоится на кладбище Ла-Рошели. Осталось досказать, что произошло за эти годы с некоторыми из тех, кого я упомянул в своем, может быть, слишком затянутом повествовании.

У нас с Мари-Луизой в 1910 году родился сын. Мы, не сговариваясь, решили назвать его Фредериком. Сейчас ему больше сорока лет, он новый владелец типографии и к тому же отец моего любимого внука Жана (который в тот самый момент, как я пишу эти строки, убеждает в соседней комнате бабушку Мари-Луизу отпустить его завтра на яхту своего друга, чтобы отправиться в заплыв на остров Олерон). Моя старшая дочь Мадлен вышла замуж за канадца из Квебека. Она давно живет в Монреале, там мои уже взрослые внуки, но видимся мы слишком редко – не знаю даже, успею ли я до своей смерти еще раз их обнять. Зато младшая дочь Анук, муж которой получил в наследство небольшой виноградник на другом краю Франции, в Шампани, живет совсем близко, – все, конечно, познается в сравнении.

В 1913 году неожиданно умер мой отец. Матери была суждена еще долгая жизнь – она скончалась в начале тридцатых годов. Просто однажды в летний день тихо уснула в своем кресле-качалке под вишней.

В 1914 году Бертран и я, оба мы ушли на войну. Мой брат был военным врачом и погиб под Верденом, как многие. Будете там – приглядитесь, на обелиске есть и его имя.

Кузен Фредди всю жизнь носил фамилию Мюррей. Он помнил об отце, поддерживал отношения с нами, но все же словно бы и не считал себя нашим родственником. Я ему не судья. В прошлом году Фредерик Мюррей скончался. У него остались сын и дочь. Они занимают довольно высокое положение в обществе, и, думаю, им и подавно не хочется вспоминать, кто был их родной дед. Вот правнуки, те, возможно, окажутся более терпимы. Или тщеславны. Научная слава Фредерика Декарта давно пережила моду, его имя, даже если бы он остался автором единственной «Неофициальной истории Ла-Рошели», навеки вписано в памятную книжечку музы Клио рядом с именами Гизо, Тэна или даже Мишле. Его прямые потомки тоже о нем вспомнят. Безнравственная жизнь отца смущает, безнравственная жизнь деда или прадеда становится предметом гордости…

Я часто думаю о будущем, пусть и ко мне лично оно отношения иметь не будет. Мне не все равно, каким я оставлю этот мир. Но, как любой старый человек, мыслями я дома только в прошлом. Многие люди, с которыми меня сводила судьба, стоят передо мной как живые. Фредерика Декарта я вспоминаю чаще других. Я унаследовал от него эту толику соленой и горькой океанской воды в крови, ею он меня усыновил, она течет в нас обоих. Мне стал близок его стоицизм. Замечая, как день ото дня гаснут глаза и умолкает смех моей милой Мари-Луизы, я понимаю, что вся наша жизнь – череда потерь, и что, может быть, чем терять, уж лучше никогда этого не иметь. Мне открылась его мудрость. Он всегда знал, что люди не хороши и не плохи, они такие, какие есть, а я осознаю это только сейчас. Чего мне недостает – так это его веры. Ведь именно он, и никто другой, написал на последней странице своей незаконченной книги: «Чем дольше я живу, тем меньше могу и знаю. Но тем увереннее я надеюсь. Потому что надеяться можно лишь на то, что не зависит от меня самого».

автор Ирина Шаманаева (Frederike)
авторский сайт

Мафия психиатрической клиники

На социофоруме начата новая игра!

Мафия дурдома.

Мы живем и параллельно лечимся и учимся друг у друга в нашей любимой психиатрической больнице общего профиля имени Жана Мартеля Шарко. Тут у нас хорошо! Палаты загродные, парк свой, озерцо в наличии.

Но вообще-то буйных у нас маловато, все чинно, благородно, короче, лечим свои мании и фобии.
Занимаемся наукой и искусством, творим, одним словом.
В подвальном помещении господа Эйншнтейн, Оппенгеймер, Черчилль, Наполеон и император Хирото Масухито уж два года как строят компактный андронный коллайдер, сокращенно КАК, ну а примкнувшие к ним им из столовой регулярно быстрые нейроны таскают. Которые из мозга выпадают, когда уши отвинчиваются. Нет, уши отвинчиваются не у всех, а только у пациентов доктора Клуни, но он добрый, он многих себе в пациенты берет. Кстати, групенфюрер Штирлиц из 28 палаты говорит, что разведал, они не КАК строят, а тоннель в Швейцарию копают. Ложками. Но прямых доказательств тому нет.
На первом этаже мастырщики, уклонители от армии и заядлые преферансисты, задача врачей доказать, что они придуряются. Но те тоже не лыком шиты, у каждого по айподу, а в айподе по скачанному учебнику психиатрии. Убедить их, что они здоровы — сам больным на всю голову станешь. Ну ничего, они забавные, и никому не мешают. В левом крыле у нас истерики, как на завтрак идут, весь остальной дурдом беруши берет, иначе весь день испорчен. В правом — загадочные мании. На втором и третьем этажах боксы и комнаты отдыха. Аутисты, невротики, шизофреники и циклотимики. Галаперилол, спазмалилитики и слово доброе — остальное им без надобностев. их даже часто погулять по парку выпускают и в бане помыться. Для остальных-то только душ Шарко. Ну а на самом верхнем этаже, за семью сейфовыми замками и с личным кодом главврача — буйнопомешанные. с ними осторожнее надо, решетку зубами сгрызают, ставить не успеваем. Но если свежая решетка есть — им есть чем заняться, так что беспокоиться особо-то нечего.
Хороший дурдом, одним словом. Мирный.
И все бы хорошо, если бы не подозрения, что кто-то кого-то хочет убить.

Действующие лица нашей психбольницы:

1. я — дядя Фёдор
немолодой уже алкаш, регулярно попадающий сюда с симтомами «белой горячки». постоянный пациент периодически кочующий с одного этажа на другой. все доктора, санитары и просто душевно-больные уже принимают его за своего.
тут, правда, отсутствовал долгое время. поговаривали, завязал с «тяжелой водой», но после новогодних праздников снова был госпитализирован (и снова, почему-то, в психиотрическую больницу).
Наркология им уже не интересуется, тамошние врачи говорят, что лечить дяде Фёдору нужно голову, а не выводить токсины из печени.
как бы там ни было, он снова тут и оч рад видеть всех

выглядит в этот раз неахти. небрит, нечесан, как обычно одет в синий шерстяной тренировочный костюм еще советского пошива, протертый на локтях, с вытянутыми коленями и множественными проженными сигаретами дырочками, но всегда неизменно чисто выстираный и отглаженный, и клетчатые тапочки на босу ногу.

уверяет, что снимался в мультфильме «трое из простокващино», но с тех пор был невостребован, как актер и со временим опустился и начал пить…

2. Бебе
Тихое бледное, как тень, создание неопределенного пола (хотя в карточке указано, что женского). Привезли ее в больницу почти год назад, когда она вошла в ресторан в грязной белой рубашке и, покачиваясь, пыталась пройти сквозь стену, бормоча что-то бессвязное. Документов при себе у нее не было, а на вопрос о том, как ее зовут, отвечала только: «Бебе», так ее и назвали. Страдает галлюцинациями, иногда ими наслаждается. Настроение меняется непредсказуемо: то плачет, то улыбается (в такие моменты в ее глазах появляются даже проблески сознания).

3. Здратуйте…здрааааааатуйте…
Моя звать Ибн Вася Шри Сумбаджи Абу Маххамёд Алгоритм! Ну…или просто Вася.
Моя голодный!

4. Всем доброе утро.
Я — доктор Клуни.
Когда-то был врачом-психиатром, подцепил невроз от своего больного, вернее, он меня переубедил. Пришлось расщепить свою личность на две. Из-за моей врачебной ошибки пациент попал сюда, в психиатрическую больницу имени доктора Шарко, в отделение для буйных. Кто он такой — врачебная тайна, но я должен его выручить и вылечить.
В связи с этим у меня развилась тяжелая форма охлофобии, с манией преследования, если в одной комнате больше трех человек, вдруг двое что замышляют? Одного надо ликвидировать, и тогда с другим я могу запросто договориться, я добрый и хороший доктор. О! Моего пациента хотят убить маньяки! Поэтому мне нужно добраться до него раньше маньяков! А главные маньяки тут — медицинский персонал, уж я-то знаю! Они меньше чем по трое не ходят! Все против меня!!!

А тут меня знают под видом Сени с диагнозом водобоязнь. Нет, не бешенство, просто я дождя боюсь. Вдруг он меня смоет? Сеня тихий, спокойный, только когда дождь идет, прячется в шкаф, чтобы не смыло. И за поведение в туалете меня тоже зря ругаете. Я на кнопочку нажму, а вдруг смоет? Ну запах, а что запах? Он же только в туалете, а в палате у меня чисто — с утра до ночи полирую полы и подоконники влажной марлечкой со спиртом, пока у доктора Клуни пациентов нет. Но к нему часто приходят, правда, все по одному почему-то. Он всем помогает. Он умный, и мне поможет. Со временем.

5. Приветствую вас,многоуважаемые дамы и господа! Я-Элизабет Францевна.Я хочу вам сообщить одну престранную вещь:кругом сплошной обман.Обман необыкновенный.И самое главное,что никто не хочет мне верить.Я вам больше скажу:окружающие считают невменяемой.
А всё потому что я знакома с Сашей Пушкиным,была на балу нашего императора Николая Первого и мой муж-декабрист сбежал от меня,обозвав мегерой.Вот и живу теперь одна-одинёхонька.Но ничего: вы ещё меня увидите! вот вернётся Наполеон со своего острова и всем вам покажет.Мы вам такую социалистическую революцию закатим!Никакой Ленин рядом не стоял.
А сейчас я здесь.Вчера Гегель приходил.Говорит,что к операция по захвату главврача отменяется.Маркс напился в тютельку.Вот зараза!
Короче,только и жду,чтобы вызволиться от этого непонятного места,где люди в белых халатах обращаются с тобой неимоверно жестоко,а на окнах решётки.Я так думаю,что нужно произвести пропагандистскую деятельность.Бунт,решительно,бунт!

6. Пульхерия Николаевна Самогляд, или просто тетя Пуля. Время от времени попадает в наше милейшее заведение для профилактики клептоманских выходок во время ставших привычными сомнамбулических состояний. Добрейшая улыбка утопает в ее пышных щеках даже во время сна или огорчений. Любит одеваться тотально в красный цвет, пользуется такой же помадой, носит красное манто 62 размера и ходит целыми днями с огромными красными баулами. Ее доброе сердце отзывчиво на чужую беду, поэтому для приблудившихся собачек, кошечек и голубей в ее баулах всегда найдется спертый где-то только что пирожок или плавленый сырок. В родном городке все к ней давно привыкли, заметить ее ведь нетрудно, и остается лишь подсунуть какую-нибудь чепухенцию к ней поближе и, порасспрашивав о внучатах, отвернуться как бы невзначай. Она и уплывет, счастливая, с желанным приобретением. Но в последний раз терпение местной милиции в очередной раз лопнуло, оттого что во время починки центрального светофора она уволокла трехглазую железяку в своих баулах, а приезжие дорожные мастера с непривычки долго не могли разобраться в этом казусе. Ласково пожурив улыбающуюся тетю Пулю, ее и доставили сюда, главврач даже разрешил дать ей с собой два баула в терапевтических целях. В заведении ее прихода больше всего боятся преферансисты и строители КАКа.

7. Спитько, Богдан Львович, санитар психиатрической больницы. Будучи студентом мединститута, на отделении терапии, подрабатывал здесь, благо малый был крепкий, широк в плечах и под два метра ростом. Как раз и нужен был такой для буйных — скрутить в два счета мог, даже один. Ну и спать мог богатырским сном! Весной, на третьем курсе, заснул в ординаторской — а тут психам приспичило в войнушку поиграть. Кутузов им понадобился! А так как никто не хотел быть Кутузовым — кривой же на один глаз — вот и пришло же в голову какому-то психу позвать студента. Разбудить не смогли, но и без Кутузова оставаться было никак нельзя. Вот и ткнули в глаз ему прутиком — не может Кутузов с двумя глазами быть! Глаз-то ему вставили, да только институт остался незаконченным, а Богдан Львович нигде больше работать так и смог устроиться. Уже 16 лет он живет в больнице, ненавидит психов и поблажек от него не дождаться!!!

8. Катя Стрельцова, была сдвинута по фазе игрой American McGees Alice и готикой, что вылилось в явную шизофрению: она считает себя Алисой. В дудром пришла сама потому что так положено по истории. Любимая игрушка — ножик. За пристрастие к режущим порой попадает в палату для буйных. Если резать некого — режет себя. Но не до смерти — она не имеет права лишать Страну Чудес шанса на спасение.
Любимые животные — кошки. Любимая еда — то же самое.
Скучает по Чеширу. Носит лоли-готическое, на что тратит мног сил и черной краски тыренной из подсобки. Ждет когда кролик позовет ее в Страну Чудес. Но пока зовут только санитары на процедуры.
Большое количество времени проводит перед зеркалом. Она ждет когда откроется дверь в Зазеркалье.
Пыталась разговаривать с растениями — безрезультатно. Растениями можно назвать почти всех пациентов.
Влюблена в одного из психов но пока этого не осознает.

9. Тимофей Игоревич Пировщиков, 50 лет, сдвинувшийся всерьез и надолго на почве соционики. Диагноз — шизофрения, отягощенная навязчивыми параноидальными состояниями.

Познакомился с самой Аушрой Аугустинавичюте 15 лет назад, после чего надолго стал завсегдатаем всех соционических конференций и автором более 10 статей по соционике. Правда, насколько мне известно, опубликовано из них только две. Но это только из-за того, что некоторые киевские товарищи (не будем их называть, со временем всех этих лже-социоников все равно забудут) решили (очевидно сговорившись, как же иначе) перетипировать меня из Дон-Кихота в Наполеоны! Да как они посмели! Меня! В Наполеоны! Ха-ха-ха! Да им всем далеко до моей творческой белой логики! Это они все там совсем не Дон-Кихоты и Робеспьеры, а жалкие самозванцы, какие-то там Гамлеты, Гексли и Наполеоны. А у последних, как все знают, никакой развитой белой логики нет и быть не может. Потому они своими убогими мозгами и не могут оценить гениальность моей теории происхождения ТИМов в зависимости от скорости вращения земной поверхности в месте их зачатия, а также методики однозначного определения ТИМа по химическому анализу слюны и ушной серы. А о связи группы крови с сочетаниями всего лишь двух признаков Рейнина эти чванливые глупцы даже и не подозревают! Ничего, скоро я запатентую свой метод, и вот тогда все будут учиться соционике только у меня! Нечего разным невежам обманывать и обдирать народ, а тем более втюхивать людям фальшивые диагнозы и рекомендации. Они еще пожалеют о том, что пытались опорочить и оклеветать мое доброе имя и мой гений, который смог выдвинуть единственную действительно научную теорию, продолжающую разработки Аушры!
А сейчас мне надо беречь свое здоровье. Да и жизнь тоже. Немногие оставшиеся мне верными ученики уговорили меня на время спрятаться здесь, чтобы никакие гнусные клеветники не дошли до того, чтобы устранить меня физически. Конечно, я ведь мешаю им зашибать деньги, обучая своей так называемой «соционике» доверчивых простаков. Потому они и решили меня отравить, подговорив продавцов магазинчика во дворе подсыпать мне какую-то гадость в квашеную капусту, от чего у меня периодически стали случаться странные приступы с потерей сознания и судорогами. А в больнице мне дают таблетки, помогающие нейтрализовать действие яда. Здесь у меня отдельная комфортабельная палата с мягкими стенками, ручки и бумагу дают по первому же требованию. Жаль только, компьютер здесь не разрешают держать в палате, а то я бы давно уже разбил в пух и прах и вывел на чистую воду всех самозваных соционических «гуру» на их сайтиках и форумах. Ничего, вот я скоро выйду отсюда, запатентую все свои теории, и тогда они все сгорят от стыда, поняв, какую чушь несли сами всю свою никчемную жизнь!
Не дадим Соционике погибнуть! Пора навести в ней порядок, и поскорее. Готов посвятить этому всю свою оставшуюся жизнь.
Искренне ваш
Т.И. Пировщиков.

10. Авдотья Михайловна
Бывший сотрудник НИИ, много лет положившая на развитие советской науки, все свое время проводила исключительно в институте, так и не сумела обзавестись семьей и друзьями — были задачи куда важнее. Воспитанная на советских фильмах, крайне патриотичная, Авдотья Михайловна не смогла вынести 1991-ый год, тогда первый раз попала она в клинику неврозов. Слишком близко к сердцу принимала Авдотья все происходящее в стране, так переживания вкупе с одиночеством, наложенные на уже существующую акцентуацию характера — дали патологию. Авдотья не буйная, и вполне может спокойно находится среди нормальных людей. И только в периоды обострения ей необходима госпитализация, тогда Авдотья Михайловна с увлечением общается с Эйнштейном и участвует в строительстве КАКа. Но с Наполеоном Авдотья не ладит, и с ней порой случаются истерики — исключительно по идеологическим причинам.

11. Spooky Бывший артист фильма <охотники на приведений>, попал в психушку из-за того что его напугали соседи тем что говорили про странности и приведений в его доме, который он купил в селе. Хотя и дом выгледел жутковато его в добавок пугали соседи. Через три дня его забрали в психушку ,потому что он утверждал полиции что есть приведения.

12. Остап Палыч, бессменное лицо местной столовой. Варит успокаивающие компоты, печет тонизирующие пирожки, пичкает тихих больных занимательными историями их жизни буйных больных. Дружит с кошкой Кошкой, ей же поверяет душевные метания о выборе блюда дня. Абсолютно счастливый человек, искренне любит свою работу.

13. Буйнопомешанная Франкенштейн-Шнобелева Ванна Гелиевна

Или просто Ванна, Ванночка )))
Химик-теоретик, родители так же известные ученые.Не оправдала ожиданий родителей.На почве старания и денно-ношной работы поехала крыша.
И очень часто вместо лиц людей начинала видеть молекулы, ионы, различные взвеси веществ.

После чего набрасывалась на людей, и пыталась смешать их с другими веществами или пыталась взбить, растолкать толкушкой, или тыкала воображаемым мокроскопом. )))

Буйство чаще всего присходило с 9 до 17 часов. Затем она затихала, и начинала писать теоретическую часть своих работ. ))Писала везде где можно было. Если заканчивалось место на полу и потолке, вылавливала медработников стаскивала с них халат и писала на халатах.

А в общем была добрая, скромная, умная, хорошая женщина 35-40 лет.
Ну просто чуток буйнопомешанная )))

Вот таки странные личности..

И однажды четверо из тринадцати объединились и начали творить зло!

Сегодня утром медперсонал нашей чудесной клиники с трудом успокоил разбушевавшихся пациентов, которым не принесли утренний успокаивающий чай. Готовить и разносить чай входит в обязанности Демьяна Ржавого . После непродолжительных поисков Демьяна нашли в ванне замотанным в смирительную рубашку. Фитотерапевт утонул, не сумев выбраться из воды.

Внимание, вопрос! Кто эти четверо?!

Первый день

Второй день

Лёд, застывший на стекле бесконечности

Валенгорт всегда был очень странным и таинственным. В пятнадцать лет он поступил в Высшую школу магии при попечительстве Совета министров Королевства Гот. Сам Валенгорт к данному Королевству не имел никакого отношения. Никто не знал, откуда он. Никто не знал, как он попал в Королевство. И, к сожалению, никто не знал, чем закончится эта история.
Вступительный экзамен принимал сам Совет министров. Это был второй такой случай за всю историю существования Высшей школы магии. Первый произошёл еще в незапамятные времена, на заре существования школы, возраст которой, кстати, перевалил уже за пятьсот лет. Но та история не имеет никакого отношения к экзамену Валенгорта.
А случилась такая ситуация вот почему.
В Высшую школу принимали только совершеннолетних магов, то есть достигших уже двадцати одного года. Валенгорту было всего пятнадцать, и он не был подданным Королевства. Узнать о юном даровании никто ничего не мог, но парень проявил просто недюжинные способности…

— Итак, господин Валенгорт, если позволите вас так называть, откуда вы явились сюда? – спросил язвительно длинный худой маг, со сморщенным лицом и крючковатым носом, министр зельеварения.
— Я из дальних земель, — спокойно ответил высокий красивый юноша, с длинными светлыми волосами, убранными в хвост. Надо сказать, что большинство жителей Королевства Гот были невысокими и темноволосыми. Кроме министров, конечно же, которые представляли собой весьма разношёрстную компанию.
— А почему вы сейчас решили поступать в Высшую школу магии? Вы еще слишком молоды, — участливым тоном спросил полный маленького роста мужчина, почти карлик, министр врачевания.
— Шесть лет – это слишком большой срок, чтобы откладывать свою жизнь, — всё так же спокойно ответил Валенгорт, глядя в пол.
-Хотите сказать, что вы уже получили основное образование? – спросил красивый черноволосый мужчина средних лет, министр волшебных чар.
— Мои знания и умения намного больше, чем у некоторых выпускников вашей школы, — Валенгорт позволил себе слегка улыбнуться. Все министры были в курсе о дуэли между ним и одним из выпускников, который позволил себе неосторожно назвать его сопляком. И дуэль эта закончилась бы весьма плачевно для забияки, если бы не вмешательства директора школы, являющегося также главным министром магии. Он то и сообщил Совету об этом молодом человеке и устроил столь необычный экзамен прямо в зале состязаний.
— Начнем, пожалуй! – эхом разнеслись слова высокого крепкого мужчины, только что вошедшего в зал. Это был сам директор школы.
После получаса демонстрации своих способностей, приведших в полный восторг весь совет, директор встал со своего места. До этого он ни проронил ни слова, а лишь загадочно улыбался.
— Последнее задание? Ты готов?
— Да, господин, — покорно ответил Валенгорт. И в этот самый момент министр прорицания заметил, насколько его улыбка похожа на улыбку главного министра.
— Выпустите дракона! – крикнул директор. — Вы что, с ума сошли! – заговорили наперебой остальные министры. – Он же погубит мальчишку. Это против правил…
— Весь экзамен против правил, — улыбаясь, шепотом ответил директор. – Я помогу ему, если что.
В этот момент открылись двери вивария. Двое рослых мужчин вывели на арену дракона. Это был еще молодой дракон, не очень большой. Он испуганно осмотрелся и попятился назад. Мужчины дернули цепи и заставили его выйти на середину арены. Затем они сняли стальной ошейник с его шеи, смотали цепи и ушли. Дракон испуганно завизжал, выпустив при этом фонтан огня из глотки. Валенгорт вовремя отскочил, иначе его костюм был бы подпорчен.
Совет министров был спрятан заклинанием невидимости. Поэтому у дракона был только один враг – юный маг, стоявший напротив него. Он еще раз дыхнул на него пламенем. Но Валенгорт выставил правую руку вперед и отразил огонь, подпалив несчастному животному морду. Дракон завизжал от боли, взмахнул крыльями и поднялся в воздух. Он понял, что дыхание пламени ему теперь не поможет. Он стал быстро летать над Валенгортом, увёртываясь от заклинаний. Наконец он сумел схватить юношу своими когтями. Но тот не растерялся и обжег лапы дракона проклятием огня. Дракон завизжал от боли и отпустил Валенгорта, который свалился на каменный пол. Юный маг опять выставил правую руку вверх и поймал дракона невидимым магическим тросом. Дракон пытался сопротивляться, но всё было тщетно. Валенгорт изо всех сил дёрнул руку вниз. Животное с грохотом свалилось. Дракон жалобно завыл от боли. Валенгорт с трудом поднялся на ноги. Все-таки он упал с приличной высоты. Но троса он не отпускал. Левую свободную руку он направил на дракона, чтобы добить, но тот посмотрел на него так жалобно…

Перед глазами всплыла картина. Женщина лежала на земле. Вокруг были только мертвые. Женщина была тяжело ранена. Она умоляюще посмотрела на мужчину, который стоял над ней. Таким же умоляющим взглядом.
— Пожалуйста, Эним! Я же твоя жена! – простонала она.
Мужчина улыбнулся и ударил ее в голову железным носком сапога. Улыбнулся до боли знакомой улыбкой. Он так всегда улыбался. Маленький белокурый мальчик, наблюдавший всю эту трагедию из чулана, зажал рот руками, чтобы не закричать. Это был Валенгорт, та женщина – его мать, а мужчина – отец…

Валенгорт закрыл лицо руками и отвернулся. Дракон облегченно вздохнул и устало опустил веки.

С того дня началась учёба Валенгорта в Высшей школе магии Королевства Гот. Он ни с кем не общался. Иногда только по учёбе. Все ученики, который были старше его минимум на шесть лет, знали, как он поступил сюда и каковы его способности. И побаивались его. У директора же были свои планы на счет столь одаренного ученика. Он занимался с ним дополнительно. Только он никак не мог понять, почему этот юнец так напоминает ему себя в молодости. Да, директор уже давно закрашивал свои светлые волосы чёрной краской, а в глаза закапывал специальный эликсир, чтобы они были не голубые, а карие. И никто не знал, что когда-то он был главой клана Белых тигров. Клана, который был уничтожен каким-то тёмным магом. Лишь глава клана бесследно исчез. А через несколько дней был назначен новый главный министр в Королевстве Гот.

Наконец, учёба подошла к концу. Валенгорту был двадцать один год. Как раз возраст поступления в школу. И вот наступил тот торжественный момент, когда ему была предоставлена честь высказаться.
— Пятнадцать лет назад глава клана Белых тигров приговорил свой клан к смерти, — начал свой выступление Валенгорт.
— Мы знаем эту историю, — заговорили министры на перебой. – Глава клана сам был жертвой…
— Глава клана приговорил свой клан к смерти, дабы занять высокую должность в Королевстве Гот.
— Замолчи! Ты ничего не знаешь! – вскричал главный министр.
— Нет, это вы замолчите! – ответил Валенгорт ледяным тоном. – Я слушал вас все эти долгие шесть лет. Пришла пора слушать вам.
Он провёл рукой перед собой, после чего все собравшиеся застыли на месте.
— Он явился в Королевство Гот, где королевой была его любовница, умершая вскоре после этого при невыясненных обстоятельствах. Но она успела назначить его главным министром. После чего главный министр назначил себя директором Высшей школы магии, дабы иметь возможность выбирать одарённых учеников и использовать их для своих целей. Но он не учёл одного – его сын остался жив. И вот я здесь. Я главный обвинитель. Я же главный судья. Я же главный палач. Вы – сборище лживых, порочных скотов! Вы недостойны жизни! Я ненавижу вас! Я ненавижу ваше Королевство! Я ненавижу ваш мир, который порождает таких как вы!
Валенгорт сплел обе ладони в один кулак и направил вниз. Из его кулака потек легкий свет, который коснувшись пола, превратил его в зеркальное стекло. Стекло стало стремительно разрастаться и вскоре заменило весь пол. На этом его рост не остановился. Магия превращала всю планету в один большой стеклянный шар. Ужас был в глазах приговорённых.
Затем Валенгорт поднял кулак сплетённых ладоней и направил их вперёд. Все предметы, стоявшие на полу, все живые существа стали постепенно превращаться в лёд. Но его магия не действовала на него самого. Он уже давно защитил себя заклинанием бессмертия. И вот мир превратился в стекло с причудливыми ледяными фигурами, покрывавшими его. Валенгорт довольный вышел из теперь ставшего ледяным дворца, с помощью магии взлетел на самую высокую гору и осмотрелся. И смерть смотрела на него своим ледяным взглядом.
Вдруг Валенгорт почувствовал что-то тяжёлое в своей сумке. Он запустил туда руку и достал небольшой стеклянный шарик-предсказатель. Это единственное, что осталось от его детства. Он заглянул в шарик, который до этого момента всё время молчал. И тут он заговорил. Он помутнел, внутри него стали проступать фигуры. Он увидел своего отца, который читает древний манускрипт. Вглядевшись в буквы, он прочёл:
На клане Белых тигров лежит древнее проклятие. Потомок клана уничтожит весь мир. И тот, кто читает эти строки, должен уничтожить клан, чтобы предотвратить это.
Он видел, как его отец плачет над манускриптом. Потом шарик-прорицатель показал ему, как тот выпивает ожесточающее зелье, которое на время уничтожает в человеке все добрые чувства. И вот его отец приводит приговор древней рукописи в действие. Он взрывает свой дом, будучи уверенным, что его сын находится там. Но он не знал, что маленький Валенгорт прячется в чулане. Вот отец покидает деревню и направляется в Королевство Гот. В дороге действие зелья проходит. И ужас содеянного накрывает его…
— Не-е-е-е-ет!!! – эхо разнесло крик Валенгорта по ледяной пустыне. Единственное, чего он сейчас желал бы – это смерть. Но он не может умереть!
А перед ним расстилался лишь лёд. Лёд застывшей на стекле бесконечности…

автор Фантазерка

Странный век Федерика Декарта. Часть V

часть IV

Осенью 1891-го профессор Декарт наконец возвратился в свой родной город.

Когда он окончательно поселился в Ла-Рошели, мне было четырнадцать. Я хорошо помню его приезд. Дядя показался мне желчным, неприветливым и уже довольно пожилым человеком. Он тяжело воспринял новый крах своей карьеры. Вернуться домой для него означало состариться и умереть.

Но всего за какой-то год с ним произошли разительные перемены. Вместо того, чтобы стариться и умирать, Фредерик и внешне словно бы помолодел, и во всем его поведении, в речи, в манерах появилась какая-то несвойственная ему прежде живость и легкость. Это видно по двум его поздним книгам. Так смело, свободно они написаны, не верится, что у них тот же самый автор, что и у неподъемной «Истории Реформации» (дочитать которую до конца я при всем уважении к своему ученому дядюшке так и не смог).

В Ла-Рошели он закончил наконец (по его словам, скорее не закончил, а заново переписал) начатую в Мюнхене «Историю моих идей». Это название сейчас вызывает улыбку, но для того времени оно было обычно. Удивило современников содержание книги. Она – нечто вроде дневника, причем как будто бы и не написанного специально для публики. В ней нет ни шокирующих признаний, ни скандальных откровений, она сдержанна, скупа на метафоры и на первый взгляд скучновата. Но ее вставные новеллы и эссе оставляют впечатление присутствия на патологоанатомическом сеансе. Ни малейшей попытки приукрасить свои мысли и намерения, найти в поступках исключительно лестную для себя подоплеку. Это безжалостное, горькое и очень честное исследование собственной души только в наше время была оценена по достоинству.

После этого произведения, словно бы подведя черту под прошлым, Фредерик Декарт взялся за книгу о родном городе, которую обдумывал уже тоже очень давно.

«Неофициальная история Ла-Рошели» стала его шедевром. В ней в полной мере проявился его талант реконструировать прошлую жизнь людей и вскрывать тайные мотивы их поступков. Книга читается взахлеб, но ее простота обманчива: лежащие на поверхности увлекательные, почти детективные сюжеты тянут за собой для умного читателя другие, скрытые слои смысла. И вы погружаетесь вслед за автором все глубже и глубже, но так и не достигаете дна – оно лишь заманчиво мерцает для вас сквозь толщу прозрачной воды. Из многих крохотных деталей складывается цельная картина жизни Ла-Рошели на протяжении нескольких веков. Хотите, посмотрите на нее с высоты птичьего полета, хотите, наведите лупу на какое-нибудь отдельное событие, оба плана в книге существуют абсолютно равноправно. А ее язык! Прежде Декарта считали неплохим стилистом, и все же никогда и ничего он еще не писал так, как «Неофициальную историю». Многословие и некоторая напыщенность, свойственные его ранним вещам, здесь сменились языком живым, сочным, ясным. Впервые появился на этих страницах и его неподражаемый черноватый юмор, который всегда был присущ ему в жизни, но раньше не находил места в творчестве.

«Неофициальная история» написана с любовью. Впору задуматься, не был ли Фредерик в самом деле потомком всех этих гугенотов, монархомахов, знаменитых и безымянных поэтов, солдат и служителей Бога, которые превратили в крепость узкую полоску земли на побережье Бискайского залива, чтобы сражаться здесь за веру и свободу? О своей гордости за «малую родину» ученый сказал в полный голос и не побоялся показаться смешным. Самое же главное – он не побоялся написать провинциальную историю. Ла-Рошель и ее прошлое для него – сам по себе достойный изучения предмет, хоть и является частью истории Франции и Европы. С первой до последней страницы незримо ведут свой то лирически-задушевный, то едкий и ироничный диалог два человека, каждый из которых и есть сам профессор Декарт: уроженец Ла-Рошели и гражданин Европы, дотошный, пытливый и немного восторженный знаток местных древностей и энциклопедически образованный профессор Коллеж де Франс. Читать «Неофициальную историю Ла-Рошели» и «Историю моих идей» – наслаждение. Не знаю, как насчет других книг Фредерика Декарта, но эти две, несомненно, переживут наш век.

О Ла-Рошели он знал абсолютно все. Мэр то и дело просил его побыть гидом для каких-нибудь важных гостей города. Профессор Декарт состоял бессменным председателем общества охраны памятников местной старины и создал специальный благотворительный фонд, в который пожертвовал весь гонорар за первое издание «Неофициальной истории». Жизнь он вел очень деятельную – удивляюсь, как он везде успевал. Он был членом совета церковных старшин и летом, во время лицейских каникул, преподавал в воскресной школе. Его статьи по-прежнему выходили в парижских научных журналах, но он не гнушался время от времени написать что-нибудь для городской газеты и для «Курье де л’Уэст»…

Я не помню, чтобы он куда-то спешил или жаловался на нехватку времени. Фредерик оставался спокоен, нетороплив, у него всегда находилось несколько минут поговорить на ходу или зайти куда-нибудь выпить по стаканчику. Его часто видели в портовых кабачках – он брал бутылку вина, потом другую (наверное, отсюда пошли слухи об его алкоголизме), раскладывал на столике свои бумаги и сидел там до глубокой ночи, не обращая внимания на шум и пьяные песни матросов. Он тоже иногда уставал от одиночества.

Все в Ла-Рошели его знали, многие любили, но многие терпеть не могли. Он мало считался с общественным мнением и с власть предержащими. Если задевали дорогие ему принципы, ни перед кем не оставался в долгу. Напрасно было ждать от бывшего преподавателя Коллеж де Франс утонченной язвительности. Действовал он не шпагой, а дубинкой. Однажды помощник префекта, отвечающий за архитектуру, чтобы освободить в центре города площадку под строительство доходного дома, велел снести старинную водонапорную башню под предлогом, что она сама скоро обрушится. Общество, возглавляемое Декартом, потребовало независимой экспертизы. Чиновник согласился, но в ту же ночь башня рухнула. Можно было сколько угодно подозревать нечистое, доказательства найти не удалось: обломки убрали за два дня и сразу начали рыть котлован. Когда после этого чиновник как ни в чем не бывало предложил моему дяде провести совместную инспекцию состояния портовой церкви шестнадцатого века, профессор Декарт публично ответил ему: «Вести с вами общие дела – все равно что чистить зубы щеткой сифилитика».

В лицее Колиньи его метко прозвали Старый Фриц, а потом вслед за школярами так его стал называть весь город. Помню, как дядя только начал там преподавать. С ним я был недостаточно хорошо знаком (в восьмидесятые годы в Ла-Рошель он приезжал редко) и, конечно, умирал со страха. Я был очень посредственным учеником. Математика мне еще давалась, но в латинской грамматике я тонул, как теленок в Пуатевенских болотах, а сочинения писал едва ли не хуже всех. Как-то раз меня наказали – оставили в классе после уроков за то, что мой школьный недруг незаметно подлил мне масла в чернильницу, а я, сделав кляксу, тут же догадался, что это он, и прямо на уроке ударил его книгой по голове. О наказаниях у нас ставили в известность во время большой перемены. И как раз когда инспектор своим каркающим голосом объявил: «Ученик Декарт – за нанесение побоев товарищу посредством «Замогильных записок» Шатобриана – два часа без обеда!», по коридору мимо шел мой дядя. Я готов был провалиться под землю от стыда и закрыл глаза, а когда открыл, дядя стоял рядом со мной. С невозмутимым лицом он сказал: «Эх ты, шляпа! Кто же дерется «Замогильными записками»? Зайди ко мне после уроков, я дам тебе что-нибудь потолще, например, полное собрание проповедей Боссюэ».

Он повернулся и пошел, а мне сразу стало легче. Когда я томился после урока в пустом классе (совершенно пустом, без книги, без тетрадки, без клочка газеты или карандаша – смысл воспитательной меры заключался в том, чтобы оставить «преступника» в полном бездействии наедине с его совестью), в скважине тихонько повернули ключ, и на пороге показался Старый Фриц. Он заговорщически приложил палец к губам – «не выдавай!». Мы закрылись, сели подальше от дверей и заговорили сначала о каких-то пустяках. Потом перешли к французской литературе, на которой я оскандалился, и дядя рассказал мне о Шатобриане, потом о романтиках и эпохе Реставрации. За десять минут до надзирателя он ушел и снова закрыл меня снаружи. Когда меня освободили, мы вместе пошли домой, точнее, он проводил меня на улицу Лагранж, а сам отправился к себе в пансион. После нашего разговора я сам не заметил, как выучил заданное на дом длиннейшее стихотворение Виктора Гюго – его строки сами собой легли на подготовленные воображение и память.

Позже я узнал, что профессор Декарт опекал таким образом не только меня, но и других учеников. Чаще всего просовывал им под дверь книги из собственной библиотеки, карманного формата, чтобы легко было спрятать от надзирателя. Наказание бездельем он считал очень вредной глупостью.

…Конечно же, я его полюбил. Он был первым из взрослых, кто заговорил со мной как с другом. Мои родители все надежды возлагали на Бертрана (который в описываемые годы учился на медицинском факультете в Монпелье), я же считался ленивым и не очень способным мальчиком. Они были, конечно, правы, но отец умудрялся заставить меня из-за этого страдать, а дядя – никогда. Мне нравились его непедагогичные шутки, не смущала страсть к вину и арманьяку, не пугали приступы хандры. С ним можно было говорить обо всем. С одинаково непроницаемым видом дядя выслушивал любой вопрос, от «почему Бог один, а религий много» до «откуда берутся дети» (не смейтесь, профессор, в конце прошлого века у подростка было куда меньше возможностей узнать и о том, и о другом, чем теперь), и отвечал так же спокойно и обстоятельно. С ним было хорошо молчать. Его молчание было не гнетущим, а компанейским, дружелюбным. Самой симпатичной чертой дядиного характера я бы назвал терпимость, чуждую другим членам нашей семьи, кроме, может быть, матери. Выражение «я знаю ему (или ей) цену» он ненавидел и считал насквозь лживым. Он считал, что к каждому человеку нужно прикладывать его собственную мерку – если уж нельзя обойтись совсем без нее.

Помню такую сцену. Однажды мы с отцом пришли домой и услышали доносившийся с веранды дружный хохот. Там были дядя Фредерик и тетя Лотта, они пили сидр и вспоминали какой-то случай из детства, а вместе с ними смеялась моя мать. «Макс, – закричал отцу старший брат, – иди сюда, я рассказываю Клеми, как мы с Мюриэль подбросили мышь на подушку нашего деда Августа-Фридриха». Отец с тетей Лоттой опять был из-за чего-то в ссоре и не понимал, как дядя может общаться с ней. Он очень сухо поздоровался с сестрой-близнецом. Тетя сразу как-то погасла и заторопилась домой.

– Фред, я тебя не понимаю! – возвысил голос мой отец, едва за тетей захлопнулась калитка. – Она тебя предала. Публично от тебя отреклась. А ты ведешь себя с ней так, будто ничего не было и в помине.

– Она попросила прощения, и я ее простил. Что же еще?

– Прелестно! Так можно совершить любое преступление, а потом сказать «прости меня» – и все, снова чист? Она ведь не на мозоль тебе наступила. Ее три строчки в газете, может быть, стали тем камешком, который перетянул чашу весов. Присяжные решили, что раз уж родная сестра говорит такое, значит, ты виновен и ничего больше не нужно доказывать.

– Макс, давай не будем раскапывать могилы. Хватит. Я вполне допускаю, что у Лотты были причины так поступить.

– Ну-ну. Конечно. Первая – как бы ее жених-эльзасец Луи Эрцог не отказался породниться с семьей прусского шпиона. И вторая – как бы ее саму не посадили в тюрьму за такое родство.

– И что, это, по-твоему, не уважительные причины?

Отец вытаращил глаза.

– Ты шутишь? Неужели я должен тебе говорить, что порядочные люди ими не руководствуются? Вот я… ну ладно… вот ты, например, на ее месте сделал бы то, что сделала она?

– Не знаю… Право же, мне трудно представить себя на чьем-то месте, кроме своего собственного. Вероятно, нет. Но почему я должен осуждать Лотту за то, что она поступила по-своему, а не по-моему? Я и мои поступки – это что, абсолют? Кантовский нравственный императив? Ты вспомни о Петре, который трижды – трижды! – отрекся от Господа. А разве Господь после всего этого не вручил Петру ключи от рая?

– Демагог! – сказал сквозь зубы отец, а Фредерик расхохотался, как всякий раз, когда ему удавалось обставить в споре своего высоконравственного младшего брата.

…Когда я согласился написать эти воспоминания, профессор, я пообещал вам, что буду откровенен и правдив. До сих пор я ничего от вас не утаил. Но теперь почтительный сын во мне волей-неволей умолкает перед необходимостью рассказать об отношениях Фредерика и моей матери.

Ее воспоминания о проведенной вместе ночи накануне высылки Фредерика из Франции почти не оставляют у меня сомнений в том, что и после его возвращения они нечасто, но встречались. Возможности? Их при желании нетрудно было найти. Моя мать была из Лиможа, там остались ее родители, она нередко уезжала на день-два их навестить. Отец был занят на службе и слишком мало интересовался своей женой, чтобы проверять, действительно ли она ездит туда и как проводит там время. Но даже я помню, как он однажды проворчал что-то по поводу ее внезапно проснувшейся такой страстной привязанности к родителям. Доказательства? Сложно судить… После того как мой дядя расстался с Марцелией фон Гарденберг, молва не приписывала ему ни одного романа – а ведь он был тогда еще не старым человеком. Вернувшись в Ла-Рошель, он наотрез отказался поселиться в собственном доме рядом с братом и его семьей, и если первые десять лет он, как преподаватель, пользовался бесплатными апартаментами в лицейском пансионе и это как-то можно было понять, то и после выхода на пенсию он продолжал жить в своих неудобных комнатах, да еще и платить за них деньги. Мои родители неоднократно предлагали продать дом на улице Лагранж, а вырученные деньги разделить и купить два небольших дома или квартиры. Дядя отказывался говорить на эту тему: «Наш фамильный дом должен принадлежать Мишелю, он и я – единственные, для кого что-то значит вся эта сентиментальная дребедень».

Внешне все выглядело довольно невинно. Фредерик и моя мать вместе ходили на концерты, гуляли по набережной, встречались в кафе-кондитерских и в книжных лавках. Он приходил к нам на улицу Лагранж, отнимал у матери садовые ножницы и шел подстригать розы – все, связанное с землей и работой в саду, он очень любил, этого в пансионе ему больше всего недоставало. Я иногда наблюдал в послеобеденные часы, как они сидели в саду, и Фредерик рассказывал что-нибудь Клеми, одновременно подстригая, подвязывая или обрабатывая раствором от жуков и тли наши розы и глицинии, а она сидела в плетеном кресле в тени, занятая шитьем или перебирающая ягоды на варенье, и слушала его: не безучастно, а с какой-то улыбчивой внимательной готовностью согласиться или поспорить. Идиллическая сценка. Пару раз я даже видел, как мать входила в двери пансиона, где он жил, но не придал этому значения.

Вероятно, Фредерик был любовником моей матери. Хотя мне не очень приятно думать на эту тему, я отнюдь не шокирован. Я знаю, что он ее любил. Она и в пятьдесят лет осталась для него «милой Клеми». Насколько эгоистично, если не сказать бесчестно, поступил он в свое время с госпожой фон Гарденберг, настолько его отношение к моей матери было полно смирения и преданности. Вы, профессор, еще очень молоды. Вы, наверное, думаете, любовь – это клятвы у алтаря или шепот в летнюю ночь? Нет, мой друг, не только. Это – терпеть неудобства, вести в пожилом возрасте жизнь «вечного студента», отказывать себе в естественном и, в общем-то, давно заработанном праве уютно состариться в собственном доме среди привычных, знакомых с детских лет вещей, – и все ради того, чтобы не бросить тень на репутацию любимой. Это – отметать с каким-то свирепым упрямством намеки доброхотов, что о любви в его годы, конечно, нет и речи, но следовало бы найти хорошую скромную женщину, чтобы в старости не остаться одному (дядя отвечал, что надеется умереть до того, как у него появится необходимость в услугах сиделки). Это – перенести любовь к женщине на ее ребенка и заботиться о нем куда больше, чем о своем собственном (я говорю о себе и о своем кузене Фредди Мюррее; может быть, данное признание пятнает образ моего дяди гораздо сильнее, чем остальные доказательства его «аморальности», но так оно и есть). Это – изо всех сил скрывать от моей матери подступающую дряхлость и болезни, не из тщеславия, нет, просто не желая ее огорчить, и так до самого 1907 года, когда Фредерик уехал в Германию, чтобы оттуда уже не возвращаться.

Но я отвлекся. Вернусь в год 1893-й. В январе Фредерику исполнилось шестьдесят, а в мае в Ла-Рошель пришло письмо от Марцелии Эйнеман, в замужестве Мюррей. Она написала ему впервые за почти тринадцать лет и наконец призналась, что у него есть сын. Вот что ее к этому вынудило.

Брак ее оказался удачным. Джордж Мюррей женился на Марцелии, прекрасно зная об ее положении, более того, с большим трудом убедив ее принять его помощь. Фредди хотя и родился через семь месяцев после свадьбы, но не как незаконнорожденный Эйнеман, а как легальный Мюррей. Пока он был маленьким, все шло более или менее хорошо. У мужа Марцелии нашлось достаточно великодушия, чтобы принять ее ребенка не как чужую плоть и кровь, а просто как маленького человека. Все эти годы он старательно отгонял воспоминания о давнем сопернике, который обманул и бросил Марцелию, но именем которого она зачем-то назвала сына – вероятно, для того, чтобы он и дальше ей о себе напоминал. Со временем ревность немного утихла. Мюррей даже стал испытывать по отношению к Декарту своеобразную признательность – ведь если бы тот оказался порядочным человеком, Марцелия никогда не стала бы его женой. Но однажды Джордж не сдержался и после очередной выходки подрастающего сына (а точнее, после того, как тот верхом на стуле с гиканьем ворвался в комнату матери, которую уложил в постель приступ мигрени) бросил ему: «Ты весь в своего отца и точно так же, как он, думаешь только о себе».

Потом он многое бы отдал, чтобы вернуть эти слова назад. Поздно! Когда у Фредди прошел первый шок, он потребовал объяснить все о своем рождении и познакомить с настоящим отцом. Задачка не из легких – в викторианскую эпоху рассказать двенадцатилетнему мальчику о том, что его мать, до того как выйти замуж за джентльмена, имя которого она теперь носит, была каким-то странным и скандальным образом связана с другим мужчиной, в результате чего у нее родился ребенок: в романах, которые Фредди тайком брал из «взрослых» шкафов в библиотеке, это называлось «пасть». Его мать, стало быть, пала, она падшая женщина. А «он» – кто он, тот, от кого у Фредди половина крови? Чем больше мальчик об этом думал, тем меньше ему хотелось знакомиться с «ним», но тем сильнее разыгрывалось его любопытство. Он засыпал мать вопросами. Джордж Мюррей теперь ежедневно слышал в своем доме имя, которое уже надеялся навсегда забыть. Он понимал, что покоя в его семье не будет, и винил лишь себя. В порыве самобичевания он разузнал, где теперь живет и чем занимается профессор Декарт. Марцелия с обреченного согласия мужа написала очень осторожное письмо, смысл которого сводился к одному: хочет ли Фредерик увидеть своего сына?

Пока письмо шло в Ла-Рошель и супруги Мюррей ждали ответа, Фредди сам пожалел, что заварил эту кашу. От матери он узнал достаточно. Выводы сделал сам: итак, он незаконнорожденный, его отец не англичанин, а значит, не джентльмен, пусть он даже был во Франции известным ученым и написал несколько книг. Если об этом станет известно в колледже, над ним будут смеяться, дразнить иностранцем, а скорее всего, исключат – у них ведь заведение для детей джентльменов. И самое для него, Фредди, разумное – немедленно забыть о том, что он узнал… Но он продолжал стоять на своем с подлинно декартовским упрямством.

Мать купила ему «Историю Реформации» в английском переводе: Фредди вежливо полистал ее и отложил. Перевод был дурной, тяжелый, с образом неведомого отца эта книга никак не связывалась, а попросить купить какую-нибудь из книг Фредерика Декарта на французском мальчик не хотел: пусть мать не воображает, что ему это интересно!

Когда дядя получил письмо, мало сказать, что он был ошарашен. Он испытал хаос чувств – и досаду на Марцелию, и сожаление о несбывшемся счастье, от которого он сам отказался, и раскаяние, и стыд, и страх перед встречей с почти взрослым сыном, и желание немедленно его увидеть, и много что еще… Несколько дней он был сам не свой. Потом написал ответ Марцелии. У меня есть возможность привести вам его текст полностью. Письмо короткое, по стилю очень типичное для моего дяди:

«Глубокоуважаемая миссис Мюррей,
Если Вы действительно уверены, что так будет лучше и я нужен мальчику, я готов сделать все, что могу. Но не ждите от меня чудес. И постарайтесь уберечь Фредди от лишних разочарований.
Что касается нашей встречи, я приму Вас в Ла-Рошели или приеду в любой город по Вашему выбору. С почтением, Ф.Д.»

Они еще раз обменялись письмами, условившись, что в июле Марцелия, Фредди и приемная дочь Мюрреев Джоанна приедут в Ла-Рошель. Где-то за неделю до их появления дядя собрал нас всех – моих родителей и тетю Шарлотту с мужем и дочерью Флоранс – в доме на улице Лагранж и наконец рассказал нам о сыне и о том, что он скоро будет здесь вместе со своей матерью. Отец неодобрительно буркнул: «Мотылек!», тетя Лотта ахнула, а мы с кузиной Фло пришли в восторг оттого, что у нас есть еще один брат. Мать по обыкновению промолчала и улыбнулась – видимо, эта новость уже давно не была для нее новостью.

Само собой разумелось, что Фредди Мюррей будет принят в семье Декартов как полноправный сын и племянник. Больше беспокоила людская молва. Дядя заявил, что лично его репутацию пьяницы, сквернослова, да еще и не то тайного, не то явного пруссака уже ничто не испортит, но не хотел подвергать сына лишним унижениям. Поэтому он попросил нас об услышанном пока молчать.

Марцелия с детьми приехала, Фредди познакомился с отцом и провел у нас в Ла-Рошели целую неделю. Новые родственники приняли его очень сердечно, даже мой отец, который больше других думал о «сохранении лица». На Марцелию было приятно посмотреть. Фредерик был даже рад, что именно эта женщина – мать его сына. С моим дядей она держала себя без всякой неловкости или кокетства, по-дружести, как с добрым знакомым. В свои сорок восемь лет она была еще очень красива. И, по-видимому, почти счастлива.

Четырнадцатилетняя Джоанна, или Джонси, как звала ее мать, слишком задавалась, что, впрочем, простительно девочкам в этом возрасте. На улице она останавливалась у каждой витрины, требовала у матери то одно, то другое и надувала губки, если немедленно не получала веер, соломенную шляпку или обещание зайти примерить хоть что-нибудь. Марцелия переставала обращать на нее внимание, и тактика срабатывала – через час Джонси, успокоившись, бросала свои ужимки «юной леди», превращалась в нормальную девчонку и с визгом носилась наперегонки со своим братом по улицам старого города.

Фредди оттаял не сразу. Его худшие подозрения сбылись. Вместе с законным происхождением у него отняли его английского отца и подсунули какого-то немолодого иностранца с хромой ногой, который не умел играть в гольф, не интересовался скачками, говорил от волнения слишком мало и сбивчиво и все время теребил пуговицу жилета (в конце концов он оторвал ее, выбросил и принялся за следующую). Окружение – то есть мы – понравилось ему еще меньше. Толпа неизвестно кем приходящихся ему людей, большой, но старый и немодно обставленный дом, наконец, такой далекий от Лондона и такой по сравнению с ним крошечный провинциальный город… Неужели мать хочет сказать, что он, Фредди Мюррей, отныне имеет ко всему этому прямое отношение?!

И все-таки как бы ни был юнец разочарован и даже напуган, он почувствовал в своем отце главное – доброту. Джордж Мюррей безупречно вел себя с приемным сыном, однако между ними всегда был какой-то холодок. Фредди чувствовал, что к нему относятся не так, как к его сестре Джонси. Это была даже не прохладца, а какое-то застарелое и тщательно скрываемое кровное неприятие. Когда же мой дядя подал Фредди руку и на хорошем английском сказал что-то вроде «Здравствуй, тезка, меня зовут Фредерик Декарт, я рад, что ты приехал», – то вся его робость, как он потом вспоминал, мгновенно исчезла. Располагала сама дядина вызывающая нереспектабельность: потрепанный сюртук, вместо галстука на шее черная косынка, такая, как носят здешние крестьяне, загорелое лицо, руки со следами земли, выдающей любителя покопаться в саду (страсть, понятная маленькому англичанину). Облик сельского джентльмена был бы почти хрестоматийным, если б не его внимательные и немного грустные глаза. Фредди обнаружил, что этот человек ему нравится. Хотя он подавил свою предательскую симпатию и невежливо отвернулся, сделав вид, что рассматривает чайку на телеграфном столбе.

Но первый шаг удался. В тот день кузен больше изображал неприязнь. Когда все сели за стол и начали светскую беседу, которая, к великому на этот раз нашему облегчению, стараниями мужа тети Лотты Луи Эрцога быстро свернула на политику и войну, мальчик ревниво следил за Фредериком, ожидая какого-нибудь знака, пароля, вроде того, что в не вышедшей тогда еще «Книге джунглей» Редьярда Киплинга: «Мы одной крови – ты и я». Он понял: в разгар ужина подмигнул сыну и показал глазами на дверь. Они выбрались из-за стола и куда-то ушли. Все остальные сделали вид, что ничего не заметили. Вернулись в сумерках, когда Марцелия с дочерью уже ушли в отель. Мать приготовила дома на всякий случай две комнаты. Вопреки всегдашнему дядя не стал упрямиться. Они с Фредди остались у нас ночевать и, по-моему, проболтали до рассвета.

Потом дети с матерью уехали назад, в Лондон. Фредди стал переписываться с отцом (эта переписка не прекращалась до самой его смерти) и бывать у нас на каникулах. Джордж Мюррей дал на это согласие при одном условии: пока Фредди носит его фамилию, никогда, ни при каких обстоятельствах в Англии он и его отец видеться не должны. Марцелия уже тринадцатый год несла бремя своей признательности человеку, который когда-то спас ее честь и будущее ее любимого сына, на многие вещи она теперь смотрела иначе, и требование мужа ей тоже показалось правильным.

Профессор, не ждите от меня мелодрам. Редкие и недолгие встречи отца и сына, свойство человеческой, а тем более детской памяти забывать тех, кто не мелькает все время перед глазами, ревность и ненависть Мюррея к «этому типу», как он говорил о Декарте и даже не пытался это скрыть, – были причинами сложных отношений двух Фредериков. Мой дядя, который долгие периоды своей жизни был школьным учителем и умел справляться с толпой сорванцов, с родным сыном почти не имел успеха. Редкие периоды их полной душевной близости сменялись охлаждением и отчуждением. Уже когда Фредди освоился с нами и мои родители стали для него «дядей Максом» и «тетей Клеми», со своим отцом он по-прежнему очень долго обходился местоимениями (потом все-таки придумал, как не обидеть ни его, ни Джорджа Мюррея, и начал звать одного «папа Фред», а второго «папа Джордж»).

Дядя тоже так до конца и не осознал, что у него есть сын, и относился к нему как к еще одному племяннику – любил, заботился по мере сил, но избегал родительской ответственности. Он слишком хорошо понимал, что не имеет на сына никаких прав, но того обижало, как легко он с этим положением согласился. Фредерика мало беспокоили отношения в семье Мюрреев. Одно время Фредди постоянно ссорился с Марцелией и Джорджем и хотел, чтобы отец взял его к себе. Тот не стал даже это обсуждать, сказав: «Подумай о матери. Она ни в чем перед тобой не виновата». Кузен, переживавший тяготы переходного возраста, вспылил и заявил, что отец дважды от него отказался, первый раз до его рождения, а второй сейчас, и этого он никогда ему не простит.

Да, нелегко оказалось сладить с этим мальчишкой. Дяде пришлось проплыть между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, он должен был не афишировать факт своего «незаконного» отцовства, потому что это повредило бы мальчику, если бы слухи дошли до общих английских знакомых, а с другой стороны, он не мог отвечать уклончиво на вопросы знакомых «Кто это такой?», ведь тогда Фредди решил бы, что отец его стыдится. Я не хочу сказать, что у кузена к дяде претензий было больше, чем любви, но им было очень трудно, и именно мудрость и терпимость дяди Фредерика помогала поддерживать хрупкий мир.

Эти двое были очень похожи внешне – такими стойкими оказались гены Картенов. (Замечу здесь, что мой собственный внук Жан, названный в честь пастора Иоганна Картена, поражает меня сходством со своим прапрадедом, от которого его отделяет больше века.) А по сути они были слишком разными людьми. Старый Фриц, аскет и бессеребренник, занятый лишь творчеством, рассеянный, одевающийся кое-как (в Ла-Рошели он не купил ни одного нового костюма и донашивал оставшиеся с профессорских времен, но, поскольку с годами он почти не изменился, сидели они на нем хорошо), с шевелюрой седеющих волос, которые он забывал вовремя стричь, бескомпромиссный, пьющий, невоздержанный на язык. И «молодой Фриц» – учтивый, изящный лондонский денди, лучший студент Королевской академии живописи, скульптуры и архитектуры, который начинал как живописец, но быстро сделал выбор между этим неизвестно что сулящим путем и накатанной дорогой способного архитектора. Он действительно был талантлив, как и его дед со стороны матери, архитектор Клаус Эйнеман. Фредди Мюррей рано снискал известность и умело распорядился не заставившими себя ждать деньгами и связями. В юности у него был роман с художницей-француженкой Камиллой Дюкре, которую очень одобрял мой дядя, однако потом Фредди с ней расстался и женился на англичанке, девушке из знатной семьи. Фредерик-старший, хоть и не без усилий, принимал сына таким, как есть. Зато по-настоящему родными друг другу они не стали.

Только раз, в «золотой век» их дружбы, когда Фредди было лет четырнадцать, он как-то спросил, почему он Мюррей, а не Декарт. Вопрос был серьезный. Фредерик решил это обсудить с Джорджем Мюрреем. Он был готов хоть завтра официально признать себя отцом Фредди. Мюррей не позволил: во-первых, эта процедура потребовала бы подписи Марцелии под унизительным признанием, а во-вторых, назвать Фредди внебрачным ребенком значило поставить его будущее под удар. Нельзя было дать ему фамилию настоящего отца и избежать при этом клейма «незаконнорожденный». Мюррей, однако, оценил тактичность Декарта и стал относиться к нему чуть любезнее. Было решено, что до совершеннолетия Фредди останется Мюрреем, а потом сам выберет, под какой фамилией он вступит во взрослую жизнь. Больше на эту тему Фредди никогда не заговаривал.

И все же, несмотря на обиды и недоразумения, этим двоим было друг с другом интересно. Чего стоит даже их переписка – кузен показывал мне письма отца, которые всю жизнь бережно хранил. С некоторых я снял копии.

«Дорогой мой мальчик, – писал Фредерик своему уже взрослому сыну-архитектору, – когда-то ты говорил, что читаешь мои письма со словарем. А теперь пришла моя очередь листать учебник архитектуры, который ты забыл здесь в прошлый приезд. Кое-как я разобрался в твоих синусах и интегралах. Насколько я понял, твоя идея спроектировать этот мост на наклонных опорах очень перспективная…»

«Не спрашивай меня, что я думаю о Камилле. Мне показалось, ты ей искренне интересен. А почему ты сомневаешься? Потому что она не трещала об этом? Мне нравятся женщины, которые говорят мало. Болтливость бывает невыносима, а молчание может прикрывать скудость ума. Немногословие – золотая середина. Цени ум и сдержанность, они встречаются одновременно не так часто, как бы того хотелось».

«Ты говоришь, что запутался в попытках определить, кто ты такой. Помню, когда мы с тобой были едва знакомы, ты взволнованно спросил: «Раз мама немка и ты немец, значит, я тоже немец. А как я могу быть немцем, если я англичанин и хочу быть англичанином?» Ну так сейчас я могу тебе ответить. Ты останешься англичанином, если будешь служить своей стране. Примирись с тем, что не все люди рождаются цельными натурами, не у всех Blut
пребывает в полном согласии с Boden. Я сам не забывал, что я немец, и всегда находились люди, готовые мне об этом напомнить. Но даже для своих недоброжелателей я оставался французским историком».

автор Ирина Шаманаева (Frederike)

авторский сайт

Плагиат на Спектр

Я расскажу тебе о человеке под звездами. Это старая история, старая как мир.
Если задрать голову к ночному небу, будут видны звезды. Безликие и одинокие.
Но под каждой мерцающей снежинкой скрывается свой мир. Холодный и пустой, а может быть жаркий словно глубины ада. Звезды одиноки, но не могут жить сами по себе, они собираются в созвездия, а те в свою очередь – в галактики. Из галактик состоит вселенная. Мир.
Каждый человек, рождаясь, несет в себе свой собственный мир, свою вселенную. Впервые открыв глазки, первый раз крикнув «мама», вставая, падая и спотыкаясь, он наполняет кубок сознания – свой мир. Вселенная должна расширяться, расти. И человек собирает крупицы нового, достраивая собственное эго, свой мир.
Однако наступает момент, когда наполнять становится нечем. Все что с ним происходит – всего лишь повторение пройденного. Он уже влюблялся, страдал, достигал и творил. Все это уже было.
И тогда он начинает искать. Иногда, поиск уносит его далеко от реальности, и тогда он сходит с ума. Иногда наоборот, человек пытается найти свою вселенную в повседневности.
Поиск может увести в любую сторону, но в любом случае он приведет к осмыслению своего бытия. К понятию смысла жизни.
Размышляя, человек решает, что его метания, его порывы – всего лишь эффект ненайденного смысла жизни. И начинает искать смысл. Иногда, человек находит его сразу же. Иногда, ищет до конца жизни, и тогда смыслом становится сам поиск.
Если неудовлетворенность жизнью переходит некие пределы, то человек может найти, что для достижения смысла ему не хватает свободы. Что ему что-то мешает.
Но свобода – это возможность поступать соответственно с желаниями совести. И если человек это может – он свободен. Для осознания этого человеку нужно время.
Каждый из нас в ходе поисков находит свое препятствие. Его называют Настоящей Мечтой. Как любая Мечта, оно недостижимо. И к нему стремятся всю свою жизнь – ведь если этого достигнуть, то тогда… Никто не знает что. Ведь ни одному человеку не удалось достигнуть Настоящей Мечты. Ибо она недостижима. А если достижима, то уже не является Настоящей.
Но Мечта – это лишь камень, на пути смысла. И человек тянется к камню, забывая зачем. И считает целью сам камень. Но цель не в нем. Настоящий смысл жизни – в движении. В познании. В развитии. В наполнении своей вселенной. И когда вселенная человека наполняется до краев – он умирает. Но смерть – это начало жизни. Начало новой вселенной. Которая тоже должна быть наполнена.
Я нашел свою цель в жизни, ключник. Это дорога Извне Внутрь.
Я заглянул за край, и понял, что стою лишь в середине пути. Пути у которого нет конца или вернее пути с непрерывным финалом. Где бы ты не остановился – ты дойдешь лишь до середины и уже пройдешь конец. Не нужно искать суть вовне. Она в тебе самом. В развитии. В движении. В заполнении собственной вселенной.

автор Kulmer

Одна на двоих

Старый лес окружал замок, деревья с расщепленными стволами скручивались в полог, через который не проглядывало солнце и растения, лишенные тепла и света, росли хилыми и бледными под кронами… Маленькие животные прятались по норкам и дуплам, жили они тихо, чтобы не быть замеченными хищниками, вечно голодными и свирепо рыскающими в поисках и без того немногочисленной добычи.
В том замке жил печальный одинокий принц, он ходил из одной залы в другую и слушал эхо своих шагов, возвращающееся к нему от каменных холодных стен. И была у него многочисленная свита когда-то, которую он отправил по домам… Остался с ним один лишь старый дворецкий и пара незаметных служанок, которые старались не попадаться принцу на глаза, не потому что он был страшен в гневе (ах, как он мечтал даже о вспышках гнева, таких которые напоминали бы ему, что в нем остался ещё жизненный огонь), они не знали, какой он в гневе, они просто его таким никогда не видели. И в радости его давным-давно никто не замечал, и это его глубокая тоска, такая была липкая, что каждый, кто встречался с принцем взглядом, плакал без причины и долго болел, теряя все силы, отдавая их омуту черных его глаз.
Дела королевства он давно забросил, и не было ему интересно ничего. Только маленькое зеркальце, которое он держал у себя за пазухой, доставал, отвернувшись в угол, и тогда его лицо озаряла вспышка улыбки, искренней и бесконечно счастливой, бесконечно счастливой на доли секунды. И он тут же гас, становясь ещё мрачнее и несчастней.
Это зеркало принадлежало его возлюбленной, которая однажды утром исчезла, её все искали. В лесу и у озера и в самых дальних уголках королевства. И принц сам её искал, вглядываясь в лицо каждой прелестной девушки его королевства и каждой дряхлой старухи, и каждой женщины, так он боялся пропустить свою любимую и в ком-то не узнать.
Поиски не увенчались успехом.
Но принц ждал, ждал и потерял все, кроме горькой надежды, которая его мучила, никак не желая отступать, и он держался за неё, это все, что осталось у него в жизни, надежда, которая связывала его с любимой. Он не верил, что больше никогда не почувствует, как она дрожит от волнения в его объятиях, как легко касается его волос своей холодной и при этом очень нежной рукой и как тонет в его взгляде и он в её…
Однажды принц понял, что искал не везде, где мог, он страшно себя корил за то, что забыл о том мире, куда уходят после смерти, забыл, что если нет его любимой тут, то она может быть там и ждет его. Его охватило такое сильное волнение, он будто очнулся от жуткого кошмара, он только и мечтал поскорее встретить снова её… Он все это время совсем не спал, и от прилива внезапной радости от приближающейся встречи, принц, только прислонившись к подушке, чтобы помечтать о встрече, мгновенно уснул глубоким и таким сладким сном. Во сне к нему пришел ангел.
-Что же ты? Я тебя так долго ждал! Мне так много тебе нужно рассказать! А ты за своей тоской и горечью не видел ничего! – кинулся к нему ангел, ругая и обнимая, как старого лучшего друга, которого не видел вечность.
Принц молчал, к горлу подступил комок и перехватило дыхание, он боялся спугнуть видение… Ангел был в простой деревенской одежде и совсем без крыльев, а нимб над головой светил…
— Твоя любимая ждет тебя, но совсем не там, где ты думаешь, ей там рано ещё появляться и без тебя она туда не уйдет и ты без неё тоже. Ведь у вас на двоих одна душа. Её украли кочевники, я тебе расскажу, как её найти. Все это время она чувствовала твою боль, а ты её. Еще немного и вы просто бы не выдержали и умерли от тоски, она там, а ты тут.
Принц освободил свою половинку. Они прожили очень долгую и счастливую жизнь. Они помнили, что у них на двоих одна душа, которая наполняется счастьем только когда они вместе, и разрывается от разлуки пополам.

автор Эвелина