Поздравляем с Днем Защитника Отечества!

Дорогих представителей сильной половины человечества Какбырадио спешит поздравить с праздником!

23 ФЕВРАЛЯ!

Красный день календаря!

Троекратное ура, товарищи!

Счастья, любви и взаимопонимания!

И, конечно, неугасимого чувства юмора!

:: Выступление на 23-е февраля ::
Сегодня мне бы хотелось поговорить о 23-м февраля — празднике, посвященном армии и военным. Я очень осторожно пробую подходить к этой теме, так как хохмить по поводу этого праздника или, не дай Бог, издеваться над ним — я вовсе не собираюсь. Совсем даже наоборот. У меня много друзей — профессиональных военных. Я даже сам в некотором роде — запасной лейтенант. Да-да! Не удивляйтесь! Именно я собственной персоной провел месяц в одном авиационном полку где-то на просторах нашей необъятной Родины. Не надо иронических ухмылок! Этот полк, как ни странно, до сих пор существует и даже восстановил ту часть боеспособности, которую потерял после моего кратковременного присутствия.

И летный состав уже почти простил мне то, что я как-то все пленки с учений ухитрился вместо проявителя сунуть в фиксаж. Да! Не спорю! Это был небольшой просчет с моей стороны. Но зачем было гоняться за мной с пистолетом по фотолаборатории? Конечно, я перенервничал и, убегая, свалил шкаф со всеми архивами так, что пленки разлетелись по комнате. А то, что песик Шарик погрыз эти пленки, — я тоже не виноват! Мне же страшно было сидеть там в темноте одному, вот я его и пригласил помочь в выполнении этого почетного задания. Надеюсь, вы уже не сердитесь и все старые распри между нами забыты? Предлагаю ради праздника простить все друг другу и снять мою фотографию с доски позора нашего полка! Я в свою очередь тоже всем все прощаю!

Лейтенанту Валере прощаю получасовое макание меня в таз с водой. Капитану Ерошкину прощаю топтание ногами моего чемодана. Ефрейтору Тимошенко извиняю попытку пристрелить меня; я же не знал, что у бойца, стоящемго на посту у знамени дивизии, нельзя стрелять сигареты. Прапорщику Пилипенко прощаю сто двадцать два наряда вне очереди, выданные им сержанту Экслеру в тот момент, когда я вылил в канаву тот здоровый бак с помоями; я же не знал, что это обед для всей роты. Майору Лукашину я прощаю все нехорошие слова, которые он мне говорил, хотя майор тоже был не совсем прав: я не знал, что по территории гуляет генеральская комиссия из Москвы, когда с групппой обалдуев-курсонтов изображал с помощью подушек воздушный бой с мессершмитами прямо на плацу перед штабом. Да! Я ревел на всю часть так, что один из генералов чуть не оглох! Но я же был мессершмит и меня только что подбили; настоящий мессершмит, товарищ майор, ревет, между прочим, гораздо громче. Сержанту Янукееву из караульного отряда я прощаю все те слова, которые он наговорил при снятии меня с боевого караула; ну и что, что я носился с автоматом вокруг боевых самолетов, дико орал, периодически падал и отстреливался от воображаемого противника; это я играл в Рембо; мне же было скучно там стоять одному ночью.

А про то, что я выпил 400 граммов спирта из прицельной системы самолета МИГ-[вырезано цензурой], вы, товарищ сержант, до сих пор не знаете! Вот я сейчас признался, а как учила мама товарища Ленина, — раз человек сам признался, его нужно простить. Вон, маленького курчавого Ленина простили за то, что он разбил вазочку! А на меня вы орали, как стадо слонов, и это все из-за того, что я уронил на бетон какой-то маленький приборчик ночного видения. Далось вам это ночное видение. Это, между прочим, для вашего же блага. Попробовали бы вы хоть раз действительно увидеть то, что творилось ночью в казармах, — инфаркт был бы обеспечен стопроцентно!

В свою очередь прошу прощения у руководителя хора капитана Сергеева. Товарищ капитан, это именно я так громко на выступлении хора выделял окончание «бля» в слове «корабля»! Но товарищ полковник из комисси все равно остался доволен и несколько раз даже ухмыльнулся в густые усы командира нашей эскадрильи. Подполковника Дружинина я прощаю за то, что он в бешенстве разорвал стенгазету, которую я готовил, а потом долго топтал ее ногами, выражая всем лицом крайнее неодобрение. А чего там, собственно, такого было в этой злосчастной стенгазете? Небольшая критика и несколько карикатур. Я же ничего прямо не говорил. Были всякие полунамеки и дружеские шаржи. В части все равно никто так и не понял, что я намекал на случай, когда вы в пьяном виде полетели на МИГ-[вырезано цензурой] в соседнюю деревню за водкой. То, что вы в самолете сидели в одних трусах, — на карикатуре вообще видно не было. А вы еще возмущались. Смонтированной картинкой, где замполит во время боевых учений сидит в бомбовом отсеке с Мерилин Монро, я вовсе не намекал на его шашни с медсестрой Дашей. А в части догадались про Дашу просто по размеру бюста. Так случайно совпало. Я же не подбирал специально эту картинку.

Замполит уж вовсе на меня зря обиделся из-за этой злосчастной политинформации. Я просто был сильно уставшим, так как всю ночь работал в фотолаборатории над литром этого… как его… проявителя. Поэтому и назвал в своем выступлении: «эскадрилью» — «эскадроном», «боевой самолет» — «летающей лоханкой», походя оскорбил всех прапорщиков и закончил политинформацию словом «лехаим». Это случайно получилось. По чисто физическим причинам. Он тоже погорячился. Зачем меня было сразу выгонять и из помещения, и из комсомола. А фразу «пошел этот комсомол в литую кружку» я произнес в состоянии сильной запальчивости.

Я также прощаю сержанту Музарбаеву зверское уничтожение моей почти полной пачки сигарет «Ява». Ну, подумаешь, курил я на посту. Откуда я знал, что лежу при этом на бочках с горючим? Предупреждать надо было! И, наконец, я прощаю всей сборной команде курсантов по футболу за то, что они меня кинули в пруд. Я понимаю, что напрасно заболтался с этой милой девочкой, стоя на воротах перед окончанием второго тайма. Но я же не знал, что это — жена нашего полковника! Я просто повел ее показать прекрасный лес позади казарм. У меня и в мыслях ничего дурного не было!

Короче, я всем все прощаю и прошу простить меня, если вдруг вам показалось, что я что-то делал из какого-то злого умысла. Никакого умысла не было! Мне искренне понравилась наша часть! Мне очень понравились люди в этой части! Я настолько растроган, что перестану, наконец, откладывать и немедленно отправлю наложным платежом обратно в дивизию эту пачку документов с какими-то схемами и планами, которые случайно оказались в моем чемодане после возвращения со сборов. Мне они больше не нужны, тем более что кот Парловзор их сильно подрал когтями.

Итак, с праздником, дорогие военные! И позвольте поднять тост:

За здоровье раненых!
За свободу пленных!
За шикарных девочек!
И за нас, военных!

Ура, товарищи! (Бурные продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию, и глухой стук падающего тела: это Экслер от чувств свалился со стула)

Copyright (э) 2001 Алекс Экслер

http://www.exler.ru

Странный век Фредерика Декарта. Часть VI и эпилог

часть V

Но я, кажется, забежал вперед, профессор. А между тем время шло, младшее поколение подрастало, старшее – старилось. Жизнь в пансионе для Фредерика была уже в его возрасте довольно утомительна, и Максимилиан снова и снова настойчиво предлагал брату занять половину дома, принадлежащую ему по завещанию отца. На этой половине был, кстати, отдельный вход, заколоченный за ненадобностью (до того, как дед Иоганн купил этот дом, в нем жили две семьи), и при желании можно было вытащить гвозди и разобрать крестовину. В комнату на втором этаже вела отдельная лестница. Была когда-то и отдельная кухня, превращенная дедом и бабушкой в кладовую. Наконец, там имелась маленькая терраса, которая выходила в самый дикий уголок нашего сада, где буйно разрослись вишни и сливы, посаженные еще при Амалии. По этой причине, а главным образом потому, что Фредди теперь каждый год проводил в Ла-Рошели свои каникулы, дядя не стал на сей раз возражать и оставил за собой две комнаты на первом этаже. От пансиона он не отказался, но у нас стал бывать чаще, чем раньше.

Мой брат Бертран, окончив медицинский факультет, не захотел возвращаться домой – женился и купил практику на юге. Вскоре после этого умер старый владелец судоверфи, где работал мой отец. Его наследник, человек несведущий в кораблестроении, решил назначить директора. Выбор пал на отца – выпускника престижной Политехнической школы. Тот не заставил долго себя уговаривать и очень даже удивился бы, если б этот пост предложили кому-то другому, а не ему. Назначение выдвинуло его в ряды городского бомонда. Он с достоинством носил свою ленточку Почетного легиона, посещал по средам Деловой клуб, а по пятницам – другое заведение, тоже своего рода клуб, немногим уступающий первому в респектабельности. Хозяйку его звали мадам Лемуан, и она была в высшей степени достойная дама. Об этом все знали: в прошлом веке не принято было стыдиться таких вещей, если только они не нарушали общественную благопристойность. Моя мать оставалась совершенно спокойна и делала домашние дела, напевая старинный романс о счастье любви, которое длится лишь миг.

Кузина Флоранс Эрцог, дочь тети Лотты, вышла замуж за молодого пастора нашей общины. Джоанна Мюррей, сводная сестра Фредди, была помолвлена с офицером родезийской армии. Я окончил лицей и сдал экзамен на бакалавра. Но больше учиться не захотел. Родители огорчились, дядя тоже. Он предположил, что я пока еще сам не знаю, чем бы мне хотелось заняться, и поинтересовался, не поехать ли мне на полгода или год в Германию. Но я, видимо, уже слишком далеко ушел от родовых корней – для меня, наполовину француза, почти не знающего немецкого языка, эта земля была совсем чужая. Едва ли был смысл тратить время на поиски, которые заведомо ничем бы не закончились. Я искал занятие конкретное и простое. Тогда дядя нашел мне место в типографии: я должен был вести учет заказов и делать отметки о их исполнении. Через год я стал старшим клерком, потом – младшим помощником управляющего. Работа мне нравилась. Упорядоченные часы и дни, понятные и не слишком обременительные обязанности, и, наконец, блаженный миг окончания службы, каждый день в один и тот же строго определенный час, и вечер, принадлежащий только мне и никому другому… Как бы ни были между собой несхожи мой отец и его старший брат, оба они были люди талантливые и одержимые, а я оказался этих качеств начисто лишен.

Я познакомился с Мари-Луизой Тардье, молоденькой девушкой, только что вышедшей из монастырского пансиона, племянницей одного из моих сослуживцев. Она для чего-то зашла к нему вместе со своей замужней сестрой. Я был, конечно, не таким повесой, как мой кузен Фредди Мюррей (дядя иногда жаловался нам: «И в кого он такой? Это у него не от меня и не от матери. Не ребенок, а ртутный шарик!»), но ни одной девушкой еще не увлекался дольше пары месяцев подряд. После этой встречи Мари-Луиза уже не шла у меня из головы. В простом белом платье и белой шляпке, с закинутыми за уши черными волосами, смеющимися темными глазами и матово-смуглым лицом, она была больше похожа на итальянку, чем на француженку. Я нашел в ней сходство со статуей Мадонны в католической церкви святой Марии, недалеко от моей типографии, и стал так часто бывать там, что кюре однажды сам подошел ко мне: «Сын мой, похвально, что вы здесь. Но могу я узнать, что думают об этом ваши родители?»

Не стану загружать свое повествование подробностями о том, как нам с Мари-Луизой впервые удалось поговорить наедине, как я проводил ее до дома и она на прощание мне улыбнулась. В конце концов, я пишу не о себе. Предложение Мари-Луизе я пришел делать по всем правилам – в присутствии ее родителей. Отец ее был ни больше ни меньше как директор католического и очень консервативного коллежа Сен-Круа. Молодой человек из протестантской семьи, да еще и племянник самого Фредерика Декарта, не имел там никаких шансов.

Мне отказали твердо, хотя и вежливо. Мари-Луиза через силу улыбалась, чтобы меня ободрить. Я спросил, можно ли надеяться, что мсье Тардье когда-нибудь переменит свое решение. Он ответил: «Подавать напрасные надежды – не в моих правилах. Сами вы мне в принципе нравитесь: несмотря на свою молодость, твердо стоите на ногах, и к тому же неглупы и серьезны. Однако есть недостаток, который для меня сводит на нет все ваши достоинства. Я не имею ни малейшего намерения породниться с вашей семьей. Вы знаете почему».

Дома у нас поднялась буря. Все – и мать, и отец, и дядя, и даже девятнадцатилетний кузен Фредди, который уже был студентом Академии художеств и заехал к нам на несколько дней по пути в Грецию, где собирался изучать античную архитектуру, – столпились вокруг меня. Мать гладила меня по голове: «Успокойся, мой мальчик, выжди и попытайся еще раз. Они, конечно же, передумают. Хочешь, я сама пойду с тобой?» Отец потребовал, чтобы я слово в слово повторил все сказанное Тардье о нежелании породниться с нашей семьей, а когда я повторил, фыркнул: «Невелика птица – директор коллежа! Скорее мне впору подумать, достойна ли его дочь моего сына. Гляди веселее, сынок, в городе еще много красивых девушек. Но если тебе непременно нужна она, я найду в Деловом клубе кого-нибудь, кто знает этого надутого индюка, и попрошу за тебя похлопотать». Фредди хлопнул меня по плечу и вызвался помочь сымитировать похищение Мари-Луизы – чтобы избежать скандала, отец наверняка согласится отдать ее замуж за меня. Пуританин дядя Фредерик на это поморщился, потом сказал: «Не ходи к ним. Твоя Мари-Луиза тебя не забудет. Дай мне несколько дней. Попробую убедить мсье Тардье в том, что мы не такие уж страшные».

Он, конечно, понял, что отказ Тардье был связан не столько с нашим вероисповеданием, сколько с его собственной личностью и репутацией, слишком одиозной для человека этого круга. Дядя был немного знаком с Тардье, взаимно терпеть его не мог и, если бы не я, ни за что не явился бы к нему первым. Он все-таки не удержался от вызова – пришел прямо с уроков, в форме преподавателя лицея Колиньи, заведения светского, прогрессивного, да еще и известного своими симпатиями к протестантам. Беседа началась не слишком дружелюбно: дядя с порога спросил, какого черта тот распоряжается жизнью другого человека, тем более собственной дочери. Получив в ответ обвинение в безнравственности, дядя сказал, что нет ничего безнравственнее привычки ханжей лезть в дела, которые их не касаются, а Тардье на это ехидным голосом осведомился о делах, которые касаются его по долгу гражданина Франции: верно ли, как ему рассказали, будто бы преподаватель государственного учебного заведения публично высказывается о справедливой аннексии Эльзаса?.. В конце концов оба выдохлись и заговорили спокойно. И дядя все же добился от Тардье согласия на наш брак с Мари-Луизой, но не сейчас, а через год.

На этот год Тардье отправили дочь в Тулузу к родственникам, рассчитывая, что ее увлечение само собой пройдет. Когда год миновал и ни Мари-Луиза, ни я не захотели отказаться от своего слова, отцу моей невесты пришлось повести ее к алтарю. Мари-Луиза осталась католичкой, мы обвенчались дважды – сначала в соборе Сен-Луи, потом в нашей церкви Спасителя.

У нас родилась дочь Мадлен, Мадо. Мы попросили дядю быть ее крестным. «Мишель, – вздохнул он, – меньше всего мне хочется сказать тебе «нет». Только зачем нужен Мадо такой крестный, которого она даже не запомнит?..» Мы пригласили Фредди и сестру моей жены. Но дядины слова больно меня царапнули. Впервые за все время жизни рядом с ним я понял, что когда-нибудь, и, возможно, уже скоро, его не станет.

Я панически боялся старости. На моих глазах старели друзья моих родителей, и я с тоской наблюдал, как дичают их сады и ветшают дома, какая давящая тишина поселяется в них, как некогда веселые и деятельные люди замыкаются лишь на себе и своем здоровье и постепенно перестают радоваться, удивляться, спорить, размышлять. Я чувствовал, что их кругозор сжимается до размеров комнаты, а мысли изо дня в день проходят один и тот же, все сужающийся круг. Но я готов был смириться, что это произойдет с кем угодно, с отцом, матерью, с моим патроном, с пастором нашего прихода, а когда-нибудь и со мной самим, – только не с дядей Фредериком.

Этого и не случилось. Стареющий профессор Декарт, которого одолевал ревматизм и мучили частые головные боли, последствие контузии, сохранил интерес к жизни, одержимость работой и даже свой сарказм. «Дух бодр, а плоть немощна», – подтрунивал он над собой, выходя из-за рабочего стола, и чуть заметно морщился: он все время забывался и вставал на правую, больную ногу. Держать перо скрюченными ревматическими пальцами становилось все труднее, так что дядя купил «Ремингтон» и освоил его. Когда Фредди и его тогдашняя невеста Камилла Дюкре написали ему, что по одной их картине взяли на выставку в Салон, дядя тотчас же собрался и поехал в Париж на них посмотреть. Потом он еще уговорил свою старинную знакомую Колетт Менье-Сюлли с ее «кружком» тоже сходить туда и поддержать дебютантов отзывами в книге посетителей. Картину Фредди купила сама Колетт, а работа Камиллы приглянулась директору Комической оперы. Молодая художница получила заказ на оформление декораций к одному спектаклю и после этого начала приобретать известность как «новая Берта Моризо». Вскоре мой кузен из-за нового увлечения расстался с ней, но это уже совсем другая история.

Летом 1906 года, проводя отпуск на этюдах в Италии, Фредди познакомился с семьей путешествующего по Тоскане лорда Оттербери. Он встретил их на обеде в доме много лет назад поселившейся во Флоренции богатой вдовы-англичанки. Общество там собралось чопорное и до такой степени карикатурно-английское, что Фредди, при всем его навязчивом желании быть англичанином больше, чем сам мистер Джон Буль, стало смешно. Он вынул карандаш и, пока джентльмены потягивали бренди, рисовал на салфетке, заслонившись сифоном с содовой водой, шаржи на этих «столпов империи». Он увлекся и не заметил, как за его спиной хихикнули. «Так их разэтак! – одобрительно прошептал сын лорда, Алекс Оттербери. – Послушайте, Мюррей, что, если из этого паноптикума нам податься в «Цвет апельсина»? Выпьем кьянти, поглядим на красивых девушек. А?»

«Годится», – ответил Фредди, и после необходимых изъявлений признательности хозяйке молодые люди вышли на залитую солнцем улицу. Воспользовавшись поводом сбежать из «паноптикума», с ними увязалась и младшая сестра Алекса – Элизабет. Кьянти пришлось отменить, но компания отправилась гулять по городу, потом ели мороженое, потом заглянули в балаган на площади, где шло представление с непременным участием Коломбины и Арлекина. Вечером Фредди проводил своих новых друзей до отеля, и Алекс настоял, чтобы тот зашел к ним в номер. Лорд и леди Оттербери сердились, но недолго: видимо, их дети и раньше не отличались послушанием, а кузен был на редкость обаятелен.

Из Флоренции Оттербери хотели ехать в Сиену, а потом в Пизу. Элизабет, по-семейному Бетси, воскликнула: «Жаль, мистер Мюррей, что вы заняты во Флоренции. Как весело было бы, если б вы поехали с нами!». Алекс тоже сказал, что это отличная идея. Лорд Оттербери пожевал губами и заверил Фредди, что в Сиене они пробудут как минимум неделю, так что он может спокойно закончить работу и присоединиться к ним – продолжению знакомства они будут только рады.

Фредди вообще-то действительно собирался заканчивать свои флорентийские этюды и ехать в Ла-Рошель, где его ждал отец. Но Бетси была такая хорошенькая, а ее родители, настоящие владетельные английские лорды, отнеслись к нему так благосклонно, что Фредди послал отцу письмо: захвачен работой, едва стало получаться, задержусь еще недели на две или три… Что такое быть захваченным работой, это профессор Декарт понимал хорошо. Он попросил сына не беспокоиться и отправил ему чек на немалую сумму: краски, как он слышал, стоят очень дорого.

Кузен догнал семейство Оттербери в Сиене и поехал с ними в Пизу. Он был просто опьянен сознанием, что эти люди говорят с ним как с равным. «Любопытно, из каких вы Мюрреев? – осведомилась как-то леди Оттербери. – Не из абердинских? Я немного знаю полковника Итона Мюррея, я сама из Шотландии, и мой старший брат учился в той же школе, что и он». – «Полковник Мюррей – мой дедушка!» – воскликнул Фредди. «Теперь я вспомнила. Конечно, вы ведь сын мистера Джорджа Мюррея, обозревателя «Таймс». Фредди чуть нахмурился. Законность его происхождения в их глазах, к счастью, не вызывала сомнений, но все-таки ремесло журналиста в то время еще не считалось вполне «джентльменским». «Ну, ну, мистер Мюррей, – подбодрила его леди Оттербери, – вы должны гордиться отцом, он истинный аристократ в своей профессии. Его аналитические обзоры по своей ясности и трезвости не уступают речам иных прославленных политиков… А с вашей матушкой мы тоже встречались пару лет назад – вместе были патронессами рождественского благотворительного базара. Я напишу вам для нее записку, может быть, она захочет как-нибудь зайти ко мне на дамский коктейль».

Фредди чувствовал себя самозванцем, но ничего не мог поделать – слишком сладким был этот яд лжепризнания. Он мог без запинки рассказать родословную Мюрреев, которую с детства искренне считал своей. Матери-иностранки он тоже не стыдился: ее аристократическая польская и немецкая кровь придавала ему самому особенное обаяние в глазах Бетси Оттербери. А по вечерам он брался за письмо своему настоящему отцу, но после первых строк откладывал перо и принимался считать, сколько людей знает, что на самом деле он незаконнорожденный сын старого чудака-ученого. Ла-Рошель и Дортмунд были не в счет, но и в Париже кое-кто знал, а в Лондоне, слава Богу, из чужих не догадывался никто.

Восемнадцатого июля был день святого Фредерика, общие именины дяди и кузена. Они всегда отмечали этот день вместе – так повелось с первого лета, когда Фредди приехал в Ла-Рошель. В этом году традиция впервые была нарушена. Фредди даже забыл поздравить отца и вспомнил, только когда сам получил от нас ворох писем. Самый здравомыслящий из всей семьи, Максимилиан Декарт, сказал брату: «Да не малюет он свои этюды, бьюсь об заклад, а просто гоняется за девчонками». – «Когда же еще гоняться, как не в двадцать с небольшим?» – ответил Фредерик. «Ну, тебе ли не знать… – многозначительно протянул мой отец, – всякое бывает…»

Кузен все-таки заглянул к отцу на неделю, в сентябре, когда его друзья уже вернулись в Англию и взяли с него обещание тотчас же нанести им визит.

Помню, что сначала моей жене, человеку очень чуткому, а потом и всем нам бросилась в глаза его непривычная рассеянность и скрытность. Раньше с его приездами в наш дом, можно сказать, врывался свежий ветер: кузен засыпал нас только что прогремевшими именами и названиями, рекламировал книжные новинки, насвистывал модные мотивчики, рассказывал, какой фасон шляп носят в Лондоне и какие танцы танцуют в Париже. Он кружил в вальсе по гостиной мою хохочущую мать, целовал руку Мари-Луизе, подбрасывал вверх малышку Мадо, хватал за шкирку не успевшего удрать черного кота (которого в дом принес дядя Фредерик и назвал Гинце, в честь хитроумного кота-советника из «Рейнеке-Лиса»). Мой отец вынимал свои любимые и безумно дорогие «директорские» сигары – он неохотно делился ими даже со мной.

Фредерик и Максимилиан со временем словно бы «обменялись» сыновьями: я был гораздо ближе к профессору Декарту, а Фредди – к «дяде Максу». Он пропадал у него на судоверфи, привозил моему отцу из Лондона модели кораблей (которые тот собирал много лет), часами обсуждал с ним разные их технические подробности (больше, естественно, никто в семье не мог поддержать разговоров на эту тему), а однажды они вместе долго колдовали над каким-то чертежом и кузен нашел способ, как без потерь упростить и удешевить всю конструкцию. Отец, человек безукоризненно честный, выписал тому премию и предложил запатентовать это изобретение. Фредди отказался от славы, но деньги взял.

Мой дядя от него немного уставал, поэтому предпочитал писать письма. Приездам сына он, конечно, радовался, но уже через час начинал с нетерпением поглядывать на дверь. Ведь приходилось откладывать в сторону книги и рукописи, поддерживать «болтовню» и придумывать, чем бы развлечь молодого человека, которого кроме архитектуры волновали только танцы, спорт и девушки. Дядя писал в то время книгу об истории нашего рода. Он изучал все связанное с нашим гипотетическим предком Антуаном Декартом из Ла-Рошели и его бежавшими в Пруссию потомками. В поисках следов этой семьи он пропадал в библиотеке церкви Спасителя и в городском архиве, ездил по окрестным деревням, читал записи в церковных книгах. Когда у меня было время и Мари-Луиза меня отпускала, я охотно составлял ему компанию. Вдвоем и дело шло быстрее, и потом так приятно было сидеть где-нибудь в деревенском кабачке, попивая холодное вино и строя предположения о судьбах людей, чьи имена мы только что извлекли на свет из тьмы столетий. Дядя охотно поделился бы своими мыслями и с Фредди, но тому было неинтересно: он и раньше-то не очень воспринимал себя как Декарта, а сейчас и подавно хотел забыть о своем «незаконном» родстве.

Они расстались с очевидным облегчением. Фредди вернулся в Англию, к своему проекту нового вокзала в одном городке графства Норфолк и к семейству лорда Оттенбери. Спустя месяц он уже праздновал помолвку с Бетси.

А его отец в октябре 1906 года был награжден за свою «Неофициальную историю Ла-Рошели», выдержавшую к тому времени уже шесть или семь изданий, орденом «Академические Пальмы» – наградой, которая, как вы знаете, дается за особые заслуги перед французской культурой и языком.

После того как указ о награждении был напечатан в правительственной газете, наш дом превратился в проходной двор. С поздравлениями лично явились и мэр, дядин друг, и даже вице-префект, его недоброжелатель. Закрыв дверь за двадцатым или тридцатым посетителем, дядя пообещал, что сбежит в пансион и велит хозяйке никого к нему не пускать. Но на скептическое наше «Уж будто!» широко и довольно улыбнулся: «А что, хорошую написал я книжицу!»

Моя мать убедила его заглянуть в магазин готового платья, и накануне отъезда в Париж мы не узнали нашего Старого Фрица в этом стройном седом господине с розеткой Почетного легиона в петлице нового пиджака и элегантной тростью, на которую он опирался легко, будто бы и без всякой надобности. «Ах, дядя, – воскликнула моя жена, – вас нельзя отпускать одного в Париж: какая-нибудь бойкая вдовушка в жемчугах как бы невзначай окажется с вами рядом на парадном обеде, а потом унесет вас в своем клювике!» – «Душа моя, – засмеялся он, – для таких глупостей я, с одной стороны, уже стар, а с другой, из ума еще не выжил». – «Ты абсолютно права, дочка, – лукаво заметила моя мать, – и я даже знаю имя этой вдовушки. Ее зовут Колетт Менье-Сюлли!»

Колетт действительно года два как овдовела. Они с Фредериком писали друг другу письма. Мать, извлекая из почты конверты лилового цвета, сделанные на заказ и помеченные монограммой К.М.-С., брала их двумя пальцами и несла дяде в кабинет: «Еженедельная порция billets-doux! – говорила она, с притворной ревностью упоминая это ироническое название любовных записок. Возможно, ревновала и по-настоящему. – Во всяком случае, духов твоя корреспондентка не жалеет!»

Шутки шутками, а в этот миг триумфа ему самому, конечно, хотелось, чтобы кто-то из нас тоже был там. Я бы с радостью поехал с дядей в Париж. Но Мари-Луиза тяжело носила свою вторую беременность, я не хотел оставлять жену и дочку, а Фредди написал, что буквально днюет и ночует на своем вокзале в Норфолке и не может покинуть стройку даже на два дня (на этот раз он не солгал). Мой отец тоже был в те дни в деловой поездке в Англии, в Манчестере. Тогда мать тряхнула все еще яркими рыжими волосами и сказала: «В таком случае в Париж поеду я!»

Клеманс, моей матери, в июле того года исполнилось пятьдесят восемь лет. Она постарела и погрузнела, но была еще по-своему очаровательна. На щеках, давно утративших фарфоровую белизну, играли ямочки, а голубые глаза смотрели по-детски безмятежно. В ней было много ребячливого, может, поэтому дети так тянулись к ней. Обе невестки обожали ее за доброту и веселый нрав. Мать была довольно остра на язык, хотя никогда не шутила зло, в отличие от дяди Фредерика, и вообще, насколько я могу судить, ни одного человека в своей жизни не обидела.

Бесприданница из Лиможа, в былые дни третируемая свекровью за свою бедность и необразованность, Клеманс превратилась в «важную даму». Как жена директора судоверфи она отныне везде была желанной гостьей. Ее звали в благотворительные комитеты, ей то и дело случалось устраивать в нашем доме приемы в честь нужных для моего отца людей. У нас, естественно, были кухарка и горничная – статус обязывал, но моя непоседливая мать с утра и до вечера сама хлопотала по дому или в саду, распевая опереточные куплеты. «Я не умею ничего не делать!» – парировала она, когда отец хотел нанять еще одну горничную и постоянного садовника. Мари-Луиза до сих пор пеняет мне, что даже теперь, через пятьдесят лет после нашей свадьбы, я всё вспоминаю, какие белоснежные простыни были у моей матери, какую сочную говядину она запекала и какой воздушный у нее получался рождественский пирог. Но что я могу поделать, если это правда? И розовые кусты без нее уже так не цвели, сколько бы моя жена, дочери и невестка за ними ни ухаживали.

Внешне мать была скорее миловидна, чем красива. Считалось, что у нее нет вкуса. В ее молодости свекровь любила прохаживаться насчет туалетов Клеми, годных только для привлечения ухажеров на сельской ярмарке. Да и в зрелые годы близкие знакомые, родственницы вроде тети Лотты высмеивали ее пристрастие ко всему оборчатому и цветистому, к ярким косынкам и шляпам, на которых из копны зелени выглядывали деревянные раскрашенные птички. Но в Париж она надела что-то темно-синее, переливчатое, шуршащее, купила шляпу с белым страусовым пером. Достала и свою единственную нитку жемчуга: «Поглядите, ну чем я хуже вдовы Менье-Сюлли!» – «Тем, что ты не вдова», – мрачно сострил дядя: шутка в его ситуации, что и говорить, сомнительная… Когда она вышла из своей комнаты во всем великолепии, Фредерик, для которого она и так всегда была красавицей, от волнения смог лишь пробормотать из Гете: «Das Ewigweibliche zieht uns hinan».

Что испытал он в те минуты, когда входил под руку с ней по ковровой дорожке в зал заседаний Французской Академии и когда распорядитель вел их на почетные места? Когда министр вручал этот орден – ему, сыну и внуку немецких пасторов, бывшему «прусскому шпиону»? Или когда он в полной тишине произносил свою благодарственную речь и «бессмертные» в шитых золотом мундирах не сводили с него глаз, а он глядел только на кресло в первом ряду, где сидела его рыжая насмешница Клеми? Но я замолкаю, ибо и так уже впал в несвойственную мне патетику.

У нас с Мари-Луизой родилась вторая дочь, Анук. Джоанна, сводная сестра моего кузена, жених которой еще в 1902 году погиб на бурской войне, решила не выходить замуж, вступила в миссию, окончила медицинские сестринские курсы и, к отчаянию ее приемных родителей Марцелии и Джорджа, уехала в Китай. Профессору Декарту пошел семьдесят пятый год. А Фредди женился на Бетси Оттербери и не сказал своему отцу о свадьбе ни слова.

Он напрасно боялся, что тот забудет о давнем обещании не приезжать в Лондон, и своим появлением на свадьбе скомпрометирует его. У Старого Фрица на это уже не осталось сил, даже если б и возникло такое желание. Поездка в Париж потребовала от него напряжения всех физических ресурсов, и хоть тогда дух восторжествовал над плотью, немедленно по возвращении та взяла свое. Мы с женой, конечно, не буду лгать, из-за хлопот с появлением Анук ничего не заметили. Это мать обратила внимание, что дядя стал где-то пропадать на несколько дней, а то и недель, хотя раньше бывал на улице Лагранж почти ежедневно. Она заподозрила, что он серьезно болен и скрывает свое состояние от нас. Мать умоляла его отказаться от пансиона. В один из дней конца февраля перед нашим домом остановился фургон и люди в серых блузах начали выносить коробки и ящики. Дядя сказал, что рассчитался с пансионом и забрал все свои вещи. Но распаковывать их он не стал, просто велел составить в своей гостиной. Наутро он объявил нам, что едет в Германию.

– Кое-кто в нашем доме сошел с ума, – констатировал мой отец. – Причем это не я, не Клеми, не Мишель, не Мари-Луиза и, уж конечно, не девочки.

– Я получил письмо от Эберхарда Картена. Его Лола совсем плоха. Мы с ним тоже, увы, не молодеем. Когда нам еще увидеться, если не теперь?

– Ты, как обычно, недоговариваешь, – сказала мать.

– Ну да. Планы у меня большие. Встретиться с оставшимися Картенами, покопаться в дортмундском архиве, снять копии с записей нашего деда. Из Германии я привезу готовую книгу. Даже если придется пробыть там полгода или год.

Он снова выглядел бодрым и улыбался, хоть и говорил заметно медленнее, чем всегда.

– Хотел бы я через десять лет быть как ты, – вздохнул отец.

Мой дядя уехал. Налегке, с одним чемоданом, не взял даже свой «Ремингтон», без которого уже не мог обходиться: «Пустяки, там куплю другой». Провожать себя не позволил. С вокзала Дортмунда сообщил нам, что добрался благополучно. Мы успокоились и вернулись к своим повседневным делам.

Прошел день или два – не помню. Мы сидели за завтраком. В дверь позвонили. Мать пошла открывать. В таком звонке не было ничего из ряда вон – и к матери часто забегали подруги, и отцу на дом с верфи рассыльные приносили деловую корреспонденцию. Но у всех нас от дурного предчувствия ложки словно бы замерли в воздухе. Когда мы услышали из прихожей крик матери, можно уже было ничего не объяснять.

Ее трясло, в руке она мяла и комкала телеграмму. Отец бережно разжал ее пальцы, разгладил листок и прочитал: «Крепитесь. Фриц скончался сегодня под утро. Два сердечных приступа. Сына я известил. Срочно приезжайте. Эберхард».

Я отвез Мари-Луизу с детьми к ее родителям, забежал к себе на службу, мы с отцом и матерью собрались буквально за час и успели на поезд через Париж и Брюссель. Мать за всю дорогу не произнесла ни слова. Она не плакала, она вся словно заледенела, как будто жизнь с известием о смерти Фредерика ушла и из нее… Эберхард Картен – маленький, всклокоченный, похожий на старого воробья, – встречал нас на вокзале. Мы поехали к нему. Валил мокрый февральский снег, было очень ветрено. Тело должны были привезти домой сегодня. Дом был уже убран белыми цветами, зеркала занавешены. Прямо с порога моя мать, видимо, чтобы отвлечься от собственного горя, бросилась утешать рыдающую полуслепую жену Эберхарда Лолу. Пока внучки хозяев дома, Августа и Виктория, варили нам кофе, наш немецкий родственник рассказал то, что знал сам.

Он выглядел сконфуженным. Оказалось, когда дядя приехал в Дортмунд, первое, что сделали давно не видевшиеся немецкий и французский кузены – отправили домой с посыльным дядин чемодан, а сами пошли в погребок под названием «Приют усталого путника». Там они просидели допоздна и выпили более чем достаточно. Эберхард начал было разгибать пальцы, припоминая, сколько именно, но потом лишь махнул рукой.

Назавтра было воскресенье. Страдающий жестокой головной болью Эберхард сказал, что сегодня он на богослужение не пойдет и ему, Фрицу, тоже не советует. Тем не менее дядя, пропустивший в своей жизни, как он говорил, только несколько воскресных служб – когда он лежал в госпитале и сидел в тюрьме, – умылся, выпил несколько чашек крепкого кофе и вышел на улицу. Было еще рано. Он неторопливо прогулялся по мосту через Эмшер. Чувствовал он себя плохо, но надеялся, что это пройдет. В большой реформатской церкви, где когда-то служил его дед, он сел на последнюю скамью, чтобы, если понадобится выйти на свежий воздух, не побеспокоить соседей.

Богослужение началось. Убаюканный звуками родной речи, он повторял слова знакомых молитв и чувствовал себя не старым профессором, а восемнадцатилетним юношей, отправленным сюда матерью набраться сил перед окончанием лицея и университетом. Фриц и Эберхард всегда занимали эту скамью и перешептывались даже во время службы – так много хотелось друг другу сказать, что времени в доме дяди Матиаса Картена им вечно не хватало. У тогдашнего пастора, сменившего деда Августа-Фридриха, был козлиный блеющий тенорок, в особо патетических местах проповеди он звучал так смешно, что молодые люди заранее зажимали рты, чтобы не прыснуть на всю церковь, – и все-таки не выдерживали… Добрейшая тетя Адель, мать Эберхарда, поднимала брови. Каждый раз она обещала пожаловаться на Фрица Амалии, но, насколько он знал, ни разу не выдала его.

Семидесятичетырехлетний Фредерик Декарт слушал проповедь и лишь на какие-то секунды возвращался в сегодняшний день. Однако и в прошлом он уже не был. Теперь он словно бы парил над всем, что было ему дорого: над Францией и Германией, над крышами домов, где жили некогда любимые им женщины, над лекционным залом Коллеж де Франс и гаванью Ла-Рошели. И сам он был уже другим. В этом полете, казалось, развеялось все внешнее и наносное, и осталась лишь его чистая сущность. От этого было спокойно и светло.

Вдруг он почувствовал, как в сердце будто вонзилась игла. Он изо всех сил стиснул руками грудную клетку, но не сдержал слабый стон. Сидящая рядом немолодая супружеская пара оглянулась. Он покачал головой: «не надо беспокоиться». Его соседи все же помогли ему выйти из церкви и усадили на скамейку. Пожилой господин оказался врачом. «Немедленно в больницу, – сказал он, сосчитав пульс. – Как ваше имя? Где вы живете? Есть у вас здесь родственники и знакомые?» Дядя ответил, что он иностранец, француз, и что в этом городе у него никого нет.

Карета скорой помощи доставила его в больницу. Фредерик потерял сознание, потом очнулся и неожиданно почувствовал себя лучше. За окном уже смеркалось, когда в палату вбежал запыхавшийся Эберхард. «Сумасшедший, сумасшедший!» – твердил он. Кузен моего дяди первым делом спросил, когда можно будет перевезти больного к нему домой, но врач запретил его трогать. Жестами он попытался отозвать Эберхарда в коридор. «Можете говорить при мне, – подал голос дядя, – я сам знаю, что это конец. Вы ведь хотели ему сказать, чтобы он готовился к худшему?»

«Хоть вы и профессор, а все-таки не один вы умный, – обиделся тот. – У вас были раньше такие приступы?»

«Были, но не такие… Обманывать меня не надо, я смерти не боюсь. Если помочь нельзя, лучше оставьте меня наедине с герром Картеном».

«Зовите немедленно, если что», – сухо сказал доктор и вышел.

Эберхард сел у постели и взял руку своего кузена. Тот рассказал ему все, что вспомнил и почувствовал этим утром в церкви. «Знаешь, что это было? Это моя душа размяла крылышки», – пытался он шутить. Эберхард слушал рассеянно, и то и дело принимался убеждать Фредерика дать телеграммы сыну в Лондон и нам в Ла-Рошель. «Успеешь, – отрезал дядя таким железным учительским тоном, как будто это не в нем жизнь уже едва теплилась. – Я не допущу здесь сцены с картины Греза «Паралитик, или Плоды хорошего воспитания». «Может, позвать пастора?» «Не надо. Возьми у врача Библию, – здесь ведь обязательно должна быть Библия, – и прочти то, что я тебе скажу».

Почти вся ночь прошла спокойно. Эберхард подумал, что и Фредерик, и врач ошибаются, что надежда есть. Но на исходе ночи приступ, еще более сильный, повторился. Бесполезный, всеми забытый Эберхард сидел на стуле и читал молитвы. Сколько часов прошло, он не знал. Из забытья его пробудил голоса врача: «Герр Картен! Слышите меня, герр Картен? Отпустите его руку. Он умер, неужели вы не чувствуете?»

Эберхард поднялся на ватных ногах. Уши тоже были, казалось, окутаны ватой. Он долго смотрел на лицо Фредерика. Разгладившись, оно стало бледным и прекрасным, каким едва ли было при жизни. Он склонился и поцеловал умершего в лоб.

Тягостным был наш обратный путь домой с запаянным гробом. На похоронах, как ни странно, оказалось легче. Было очень шумно и многолюдно: провожала Фредерика Декарта вся Ла-Рошель. И не только Ла-Рошель. Из Перигора подоспел Бертран с женой. Из Парижа приехала Камилла Дюкре со своим отцом, а также величественная старуха Колетт Менье-Сюлли с внуком и внучкой. Был кто-то из Коллеж де Франс, к сожалению, не знаю, кто именно – сразу после похорон уехал обратно в Париж. Из Лондона прибыли Мюрреи: Фредди с Бетси, Джордж и Марцелия. Из Германии съехались все живые и не слишком немощные Картены и Шендельсы. Моя мать, тетя Лотта и кузина Флоранс в эти дни сбивались с ног, чтобы накормить, напоить и устроить на ночлег многочисленных родственников и друзей. Мужская половина семейства помогала им как могла. Сам день похорон я не помню – почти все изгладилось из памяти. Предаваться скорби было некогда, это чувство пришло уже потом, когда все разъехались, и из гостей остался лишь Фредди.

То, как он узнал о смерти отца, напоминает скверный анекдот, но я должен рассказать и об этом. Телеграмма Эберхарда пришла в его лондонскую квартиру, когда дома была лишь молодая жена – сам он уехал в Норфолк. Прочитав слова «твой отец скончался», Бетси, естественно, решила, что речь идет о Джордже Мюррее, и, не обратив внимания, почему телеграмма из Германии и подписана незнакомым именем, бросилась с соболезнованиями к матери Фредди. Дверь ей открыл живой и невредимый Джордж Мюррей, который спешил к себе в редакцию.

Оттербери были слишком хорошо воспитаны, чтобы в такую минуту упрекать Фредди за ложь. Бетси даже отправилась вместе с ним в Ла-Рошель и хотела остаться после похорон, однако Фредди попросил ее ехать домой. Перед отцом он чувствовал себя виноватым больше.

Нас ждал еще один сюрприз – завещание Фредерика Декарта. Поскольку законных прямых наследников у него было двое, брат Максимилиан и сестра Шарлотта, им он и оставил все свое движимое и недвижимое имущество. Но как оставил! Половина дома на улице Лагранж переходила к брату с условием, что после его смерти она отойдет к его младшему сыну, то есть ко мне. Деньги, помещенные в свое время по совету нотариуса в надежные ценные бумаги, делились между моим отцом и тетей Лоттой. Тетя получала две части, а мой отец – четыре. Как следовало из письма, которое мэтр Ланглуа хранил вместе с завещанием, дядя сделал это, потому что налог на наследство его племянникам предстояло бы заплатить такой, что он съел бы половину завещаемой суммы. Тетя получала свою долю и долю Флоранс, мой отец – свою, Бертрана, мою и Фредди. Потом им следовало «поделиться» с нами с помощью менее разорительного договора дарения.

– Это я посоветовал мсье Декарту составить такое завещание, – сказал мэтр Ланглуа. – Сначала он хотел оговорить долю каждого. Не вполне законно, может быть, зато справедливо. Особенно это касается сына мсье Декарта. Здесь свои сложности, поскольку юридически он ему чужой.

Особые распоряжения касались библиотеки и архива. Все книги, которые дядя перевез из пансиона, оказались уже разложены по ящикам и снабжены этикетками: «Музей Ла-Рошели», «Городская библиотека», «Коллеж де Франс», «Церковь Спасителя», «Лицей Колиньи», «Фредерик Мюррей», «Мишель Декарт». Бумаги и рукописи передавались моему отцу на тех же условиях, что и половина дома, – для меня. Авторские права наследовали отец и тетя. Со временем они тоже перешли ко мне, и я до сих пор ими пользуюсь.

Были и распоряжения относительно отдельных вещей. Своему брату дядя завещал старинную гугенотскую Библию семнадцатого века. Она должна была храниться у старшего в семье. Тете он отдал несколько картин, купленных в разные годы и довольно ценных. Моей матери – собственный дагерротип 1863 года, кресло-качалку, в котором он сам так любил читать на террасе, и какие-то книги: не поручусь, что в одной из них не было письма… Фредди – свой «Ремингтон» и мраморные настольные письменные принадлежности. Марцелии, «миссис Джордж Мюррей», – часы с боем. Бертрану – отличный кожаный чемодан и портфель. Флоранс – инкрустированную шкатулку для писем. Моей жене – два бронзовых подсвечника. Мне – мало я еще был одарен! – дрезденскую вазу, доставшуюся ему когда-то от бабушки Сарториус, и альбом итальянских гравюр.

И я сам, и моя семья, в особенности мать, были в недоумении. Совершенно очевидно, что своим главным наследником дядя сделал меня. Хотя Фредди по закону носил фамилию Мюррей, он все же был родным и единственным его сыном, мы привыкли считать его таковым и скорее могли ожидать посмертного официального признания и завещания в его пользу. Мать подумала, что ее могут упрекнуть в корыстном использовании дружбы с покойным Фредериком Декартом. Она подошла к племяннику и обняла его.

– Фредди, мальчик мой… Наверное, твой отец не мог придумать, как юридически разрешить эту проблему. Но ты имеешь полное право получить его бумаги и авторские права. И с половиной дома мы тоже всё решим по справедливости.

– Разумеется, – кивнул отец. – Моя жена права. Я сам сразу об этом подумал. Надеюсь, и Лотта, и Мишель того же мнения. Мэтр Ланглуа подскажет нам, как отказаться в твою пользу.

– Если вы хотите, подскажу, – ответил нотариус, глядя на нас поверх очков. – Но сначала я желал бы услышать мнение мсье Фредерика Мюррея.

Фредди оттолкнул руку моей матери.

– Плохо же вы все его знали! – выкрикнул он срывающимся голосом. Какая издевка звучала в этом голосе, я помню до сих пор. – Он мог написать только такое завещание. Оставить самые важные для него вещи тому, кому захотел. Кого сам выбрал. Для него кровь ничего не значила, понимаете? А во всем остальном Мишель был ему больше сыном, чем я. Так что я не буду оспаривать завещание, даже не просите.

И все осталось как есть.

Мой рассказ подходит к концу, профессор. Миновало почти пятьдесят лет, как Фредерик Декарт покоится на кладбище Ла-Рошели. Осталось досказать, что произошло за эти годы с некоторыми из тех, кого я упомянул в своем, может быть, слишком затянутом повествовании.

У нас с Мари-Луизой в 1910 году родился сын. Мы, не сговариваясь, решили назвать его Фредериком. Сейчас ему больше сорока лет, он новый владелец типографии и к тому же отец моего любимого внука Жана (который в тот самый момент, как я пишу эти строки, убеждает в соседней комнате бабушку Мари-Луизу отпустить его завтра на яхту своего друга, чтобы отправиться в заплыв на остров Олерон). Моя старшая дочь Мадлен вышла замуж за канадца из Квебека. Она давно живет в Монреале, там мои уже взрослые внуки, но видимся мы слишком редко – не знаю даже, успею ли я до своей смерти еще раз их обнять. Зато младшая дочь Анук, муж которой получил в наследство небольшой виноградник на другом краю Франции, в Шампани, живет совсем близко, – все, конечно, познается в сравнении.

В 1913 году неожиданно умер мой отец. Матери была суждена еще долгая жизнь – она скончалась в начале тридцатых годов. Просто однажды в летний день тихо уснула в своем кресле-качалке под вишней.

В 1914 году Бертран и я, оба мы ушли на войну. Мой брат был военным врачом и погиб под Верденом, как многие. Будете там – приглядитесь, на обелиске есть и его имя.

Кузен Фредди всю жизнь носил фамилию Мюррей. Он помнил об отце, поддерживал отношения с нами, но все же словно бы и не считал себя нашим родственником. Я ему не судья. В прошлом году Фредерик Мюррей скончался. У него остались сын и дочь. Они занимают довольно высокое положение в обществе, и, думаю, им и подавно не хочется вспоминать, кто был их родной дед. Вот правнуки, те, возможно, окажутся более терпимы. Или тщеславны. Научная слава Фредерика Декарта давно пережила моду, его имя, даже если бы он остался автором единственной «Неофициальной истории Ла-Рошели», навеки вписано в памятную книжечку музы Клио рядом с именами Гизо, Тэна или даже Мишле. Его прямые потомки тоже о нем вспомнят. Безнравственная жизнь отца смущает, безнравственная жизнь деда или прадеда становится предметом гордости…

Я часто думаю о будущем, пусть и ко мне лично оно отношения иметь не будет. Мне не все равно, каким я оставлю этот мир. Но, как любой старый человек, мыслями я дома только в прошлом. Многие люди, с которыми меня сводила судьба, стоят передо мной как живые. Фредерика Декарта я вспоминаю чаще других. Я унаследовал от него эту толику соленой и горькой океанской воды в крови, ею он меня усыновил, она течет в нас обоих. Мне стал близок его стоицизм. Замечая, как день ото дня гаснут глаза и умолкает смех моей милой Мари-Луизы, я понимаю, что вся наша жизнь – череда потерь, и что, может быть, чем терять, уж лучше никогда этого не иметь. Мне открылась его мудрость. Он всегда знал, что люди не хороши и не плохи, они такие, какие есть, а я осознаю это только сейчас. Чего мне недостает – так это его веры. Ведь именно он, и никто другой, написал на последней странице своей незаконченной книги: «Чем дольше я живу, тем меньше могу и знаю. Но тем увереннее я надеюсь. Потому что надеяться можно лишь на то, что не зависит от меня самого».

автор Ирина Шаманаева (Frederike)
авторский сайт

Просьба о помощи

Дорогие друзья! Поможем Учителю, Автору более 40 печатных работ,   познакомившему многих со знанием «грамотности номер ноль» — о типах информационного метаболизма. Чтобы писать портреты личности, Лирику нужна не только тонкочувствующая душа, но и здоровые глаза.

У известного киевского соционика ШУЛЬМАНА ГРИГОРИЯ АЛЕКСАНДРОВИЧА, ученика АУШРЫ, — большая проблема со зрением, ему нужна срочно операция (глаукома + катаракта). Делать операцию придется в Киеве, т.к. перелет в Израиль невозможен по состоянию здоровья (именно из-за глаз). Родственники, друзья и знакомые — по своей инициативе — собирают деньги,  т.к. ориентировочно стоимость операции — 4 тысячи долларов (32 тысячи гривен, около 120 тысячи рублей). Уже собрана бОльшая часть этой суммы. Деньги пересылают на расчетный счет, который открыт на имя сына Г.А.Шульмана — Александра Григорьевича Шульмана.

Счет в гривнах: Р/с 262010270407580 в Киевском филиале АКБ «Укрсоцбанк» МФО 322012, ик 09322018

Получатель: Печерское отделение Киевского филиала АКБ «Укрсоцбанк» Назначение платежа: Шульман Александр Григорьевич

Для переводов в валюте — МИГ http://www.migom.com/ Контактный телефон Александра Григорьевича Шульмана (мобильный) +38-067-329-44-09

Организационные вопросы — лучше выяснить напрямую у него. А текущая информация — о состоянии здоровья Григория Александровича — у Ольги Богдановны Карпенко.

Как отправить денежный перевод MIGOM®? Достаточно сделать 5 легких шагов: Шаг 1. Обратитесь в любое отделение MIGOM® в Вашем городе; Шаг 2. Предъявите оператору паспорт (нерезидентами страны отправления или другими категориями отправителей в некоторых случаях может быть предъявлен иной документ, удостоверяющий личность) и, в случае необходимости — дополнительные документы (в соответствии с законодательством страны Отправителя); Шаг 3. Заполните бланк «Заявление на перевод» и внесите в кассу деньги. В пунктах MIGOM существует безбланковая технология, которая значительно упрощает отправку перевода — отправителю необходимо лишь указать ФИО получателя и город получения перевода; Шаг 4. Получите у оператора контрольный номер перевода (КНП) из 9 цифр, а также список пунктов MIGOM в городе получения перевода (по желанию); Шаг 5. Любым доступным Вам способом известите получателя о переводе и сообщите ему КНП, а также точную сумму перевода, ФИО отправителя и список пунктов MIGOM в городе получателя. Внимание! КНП — строго конфиденциальная информация, которая должна быть известна только отправителю и получателю перевода.

Александр Павлович Тихонов (соционик из Днепропетровска) у себя на сайте написал вот что: http://tikhonov-psy.info/?page_id=156

Экзамен

Трамвая не было уже минут двадцать. Люди, уставшие после рабочего дня, даже не находили сил, чтобы нервничать. Вечерело. Прямо над остановкой с резким стуком столкнулись тяжелые октябрьские тучи. Хлынул ливень. Дожди в последнее время радовали частотой и продолжительностью. Народ на остановке, как по команде, чисто механически достал и раскрыл зонты разнообразных размеров и фасонов, автоматически раздвинув свои ряды, чтобы никого не задеть. Струи хлестали по куполам зонтов, под зонтами от непогоды прятались люди. Золотистый ковер из опавших листьев под ногами мгновенно стал бурым и грязным, непогода, разгулявшись, продолжала срывать с окрестных деревьев последние покровы, готовя их к холодной и снежной зиме. Обычный ход обычного природного явления…

— Не зачтено, — сухо сказал приглашенный эксперт. Экзаменаторы затаили дыхание. Дипломник делал все правильно. Но эксперт был другого мнения. Экзаменуемый, с трудом сдерживая подступившие слезы, ждал вердикта.
— Нет фантазии. Нет изюминки. Ну ладно, это я допускаю, — эксперт перевел взгляд на руководителя, — Обычный, ничем не примечательный день. Можно было бы зачесть, но.. Вы все слышали стук. Руководитель проекта прикрыл глаза ладонью, он уже понял, в чем лопухнулся его стажер, хотя тот стоял еще с видом несправедливо обиженного жизнью. Тучи не могли прийти одновременно с востока и запада, или я ничего не понимаю в метеорологии, — на этом все ждали, что эксперт улыбнется, но он смотрел сокрушенно, — Модель убыточная, необъяснимая с научной точки зрения и неэффективная.

Трамвая не было. Внезапным порывом ветра вырвало из рук и сломало о фонарный столб изящный зонтик Галочки Лазаревой, секретаря-референта профессора Синельского. Тут же потемнело, народ на остановке заволновался, поднимая воротники и прижимая к себе сумки и зонты.. Эк его, распогодило.. Хлынул ливень. Все присутствующие, кроме несчастной Галочки, сокрушенно причитающей над останками своего зонтика, раскрыли зонты. Вдруг к Галочке несмелым шагом подошел Андрей, старший преподаватель с кафедры автоматизации проектирования технологических процессов. И не слова не говоря, раскрыл зонт над хрупкой Галочкой. Она давно нравилась Андрею. А повода подойти познакомиться поближе не было. Оказавшись под одним зонтом со своим спасителем от непогоды, Галочка тут же бодро зачирикала, язык у нее был подвешен, и впервые, наверное, заметила искорки счастья в глазах Андрея. А трамвай все не шел. Сначала посмеялись над поверженным зонтом, потом поговорили о погоде, а потом как-то слово за словом, и плюнув на все еще не шедший трамвай, решили пройти-таки эти три остановки пешком, меся октябрьскую грязь, двое под одним зонтом, крепким, черным, блестящим под струями дождя, мужским зонтом.

— Уже лучше, — эксперт позволил себе поощрительный взгляд в сторону стажера. Задумка со сломанным зонтом неплоха, и то, что молния ударила в трамвайные провода – я тоже заметил. Хотя останавливать всю систему ради мгновенного эффекта – чересчур дорогостоящая операция. Непродуманы внешние факторы: кто еще куда опоздает и чего недополучит. Ваш прогноз, молодой человек?
Стажер коротко взглянул вслед уходящих в дождь Галочку с Андреем и смело начал:
— Они поженятся через год, — по математической статистике стратификационных процессов у него была пятерка, и стажер вещал с уверенностью, — Андрей защитит диссертацию. Поймет, что Галочка – его единственная любовь. Оставит преподавательскую деятельность. Уйдет в сферу предпринимательства. Галочка будет с ним. Они будут жить долго и счастливо. Двое детей, две машины, через пять лет они будут ходить пешком под одним зонтом только в память об этом дне. На трамваях больше никто из их семьи не будет ездить никогда.
— Прогноз в отношении профессора Синельского, — быстро потребовал приглашенный эксперт.
Стажер скуксился.. У него все-таки была пятерка по математическому моделированию и он увидел подвох даже раньше своего научного руководителя.
— Инсульт в 48 лет. Работа его жизни не получает финансирования, названа бесперспективной.. Короче, во время от него ушла Галочка.
— Вовремя? – переспросил кто-то из комиссии.
Стажер опять быстро пересчитал варианты..
— Да, если бы у Галочки раскрылся бы зонт, ее ждала бы замечательная научная карьера.. – потом покачал головой, — Признание при жизни. Но жизнь старой девы, синего чулка. Суицид после смерти профессора Синельского, который при всем своем научном потенциале не оценит старания и работоспособности своей референтки.
— Кому выгодно? – задал риторический вопрос приглашенный эксперт. Риторический вопрос остался без ответа, как обычно и бывает с риторическими вопросами, — Следующий!

Сегодня Иван серьезно поспорил с мастером. Ну что за время такое, когда инициатива наказуема, а заводское начальство разъезжает на крутых тачках, а мастер, гад, вчера обмывал, сволочь, новенькую шевролетку. Глаза бы Ивановы не глядели! И ясно же как день, что и тендер был подстава, и что генеральный с этого имел, и мастер имеет, а Иван сиди и вкалывай за троих и все за ту же десятку. Да сейчас и цен таких нет, а что скажешь? Сам же в начале согласился на черную зарплату, а что, выбор невелик. Или ты будешь официально получать десять, и с нее процент налогов, или расписываешься в ведомости за минималку, но зато тебе потом в конвертике отдельно, и уж конечно, больше, чем десятка! Только лафа всего-то два месяца и была. А потом поди потребуй конвертик, — пошлют к юристам, суки! Поди докажи, если у тебя в договоре другая сумма! Ну никому в наше время верить нельзя. А у Ивана жена дома с ребенком, а сколько памперсы стоят, начальство-то не считает, у них у всех няньки и домработницы. Наживаются, короче! Ну вспылил сегодня, с мастером поругался, весь на нервах, вон даже сумку забыл в каптерке. Хорошо хоть деньги на проезд в кармане были. Мастер-то в трамваях не ездит, не барское это дело! А тут еще дождина пошел, ну мало истерики в начальственных кабинетах, еще и природа с катушек сорвалась. А куртежка у Ивана короткая, ну воротник поднял, а что делать, льет, разве воротник защитит? Вот простудится Иван и некому будет его семью кормить! Ольга Владимировна из отдела кадров подошла, пожалела, зонт раскрыла. Есть-таки люди в этой стране! Ивана как озарило, и рассказал он Ольге Владимировне, как горбатится в две смены, как с этого шиш имеет, короче, и слезу б пустил, только смысла нет, все равно мокро от ливня. И народ как-то стал подтягиваться, сочувствует. Трамвай подъехал, так в него одни подростки и сели, а те, кто постарше, под зонтами стоят, Ивана слушают. Верно же все он говорит! Никакого здоровья не хватит. Нужно идти к руководству завода, однозначно.

Эксперт повел могучими плечами..
— Хвалю, молодой человек, — он посмотрел засмущавшемуся стажеру куда-то в район плеча, — И я б не придумал лучше. Минимальное воздействие – зонт, забытый на рабочем месте! Плюс вид новенькой машины нечистоплотного человека. Вам удалось вызвать не дождь, дожди у нас на первом курсе, — он скептически глянул в сторону первого стажера, — Моделировать учатся. С погодой все в норме. Но в ваших руках я чувствую большой потенциал, — вы научились вызывать харизму, — самая низкозатратная и самоокупаемая вещь на свете. И такие специалисты как вы, скоро будут стоить очень дорого. Прогноз делать будете? Впрочем, я и без прогноза рекомендую именно вас. С вашей практикой минимального воздействия в высочайшую эффективность.
Стажер скромно промолчал, немея перед признанным лидером деловой экспертизы. За него гордо сделал прогноз его научный руководитель
— Депутат. Неприкосновенность. Четыре независимых предприятия. Теневая экономика.

Эксперт прятал улыбку в уголках глаз. И размашистым факсимиле подмахнул подобострастно протянутую председателем экзаменационной комиссии бумагу:
— Рекомендую на Октябрь. Тридцать Первый.

автор Шахразада

Двенадцатая

— Не пытайтесь меня соблазнить, граф, — шепотом сказала Элен с иронической усмешкой.
— Соблазнить вас? – граф изобразил удивление на лице. – Ну что вы, Элен, я уже давно не ставлю для себя такой цели, ввиду ее бесполезности. Я всего лишь хочу заполучить ваш разум, ваше сердце.
— Да? А я думала, что вас интересует другой орган.
Граф усмехнулся и убрал руки с ее талии. Но продолжал пристально смотреть ей в глаза. Элен знала, что долго никто не сможет выдержать его взгляда, поэтому сразу отвернулась и поползла вдоль стенки к окну.
— Скажите, граф, — обратилась она к нему, глядя на солнце, медленно садящееся за горы, — когда я смогу покинуть ваш гостеприимный дом и отправиться домой?
— Боюсь что никогда, моя дорогая Элен. Боюсь, что никогда, — он изобразил вдох огорчения и подошел к ней сзади.
Она чувствовала его дыхание за спиной, дыхание смерти. Он мог разжечь страсть в любой женщине, но сам не мог ее испытывать. Он был искусным соблазнителем. Но соблазнял только для одной цели – поужинать. Нет, он не мог, как большинство вампиров, просто укусить и напиться вдоволь этой живительной влагой. Нет, ему нравилась эта игра: сначала соблазнить невинную деву, потом довести ее до вершин блаженства, а уж потом… Потом либо банально убить, либо сделать вампиром и своей подругой. Тут уж по обстоятельствам.
Почему все так сложно? Да потому что в этот самый момент кровь у юных барышень становится совершенно другого вкуса. Пожалуй, только такую кровь и стоит пить. Остальные варианты – жалкое подобие. Но было одно но…
Графа, как никого другого огорчало нынешнее падение нравов. Да, с девственницами был напряг, и большой напряг. Ну пропали они куда-то. Современных дам было очень сложно соблазнить. Просто потому, что соблазнять было некого. Граф еще не совсем опомнился от шока, когда к нему в замок попала шестнадцатилетняя школьница, с виду совсем невинная, с лицом ангела, нежными голубыми глазами и золотистыми кудрями. В итоге, она сама соблазнила графа, продемонстрировав ему такие чудеса плотской любви, что он подумал, насколько же он отстал от жизни. Новость о том, что она может стать вампиром ее настолько обрадовала, что она просто измором брала несчастного «соблазнителя», постоянно умоляя его о том заветном поцелуе в шею, которое превратило бы ее в «повелительницу ночи». Графу стало жаль девчонку, ибо с девственниками дела обстояли еще хуже, чем с девственницами. Их и вовсе не было. Поэтому, побоявшись соблазнения своих слуг, он отправил непокорное дитя домой, предварительно немного подчистив ей память.
Да, пожалуй, убить ее было бы легче. Да и возможно, полезнее для общества. Но за последние сто лет вампир стал очень сентиментальным. Может быть, на него так повлияла смерть его одиннадцатой жены, которую он, кстати, сам же и прикончил в порыве ревности. Ох, и сложно же убить вампира. У осинового кола, как известно, два конца.
С того момента он жил в одиночестве, периодически разбавляя свою скучную жизнь веселыми оргиями, которые со временем становились все скучнее и вскоре совсем иссякли. У всех вампиров была та же проблема, что и у него – проблема нравственности. Ее стремительное падение в современном обществе вызвала массовый голод среди них, в результате чего многие просто поумирали естественной смертью. Потому что среди них мало было тех, кто соглашался, как этот граф, пить кровь людей «подпорченных», а уж тем более кровь животных.
Граф поначалу попытался решить эту проблему с помощью монастырей. Но с монашками ему тоже не везло. Они были, как правило, двух видов. Первые лишали себя жизни, лишь бы их честь не была поругана. Вторые же были настолько рады внезапно свалившемуся на них мужскому вниманию (да еще какому!), что отдавались сами, а то и требовали продолжения банкета, изголодавшись в четырех стенах по физическому общению с противоположным полом. Но их невинность была потеряна страшно подумать когда. Таких он отпускал с миром, потому что не любил бессмысленного кровопролития. Правда, бывали счастливые исключения. Таких было жалко убивать ввиду их исключительной редкости, поэтому граф лишь немного лакомился их кровушкой, затем заживлял рану и выпроваживал восвояси. Естественно, предварительно немного поработав с их памятью.
С Элен все было иначе. Она сама пришла к нему в замок. Любопытная туристка, подумав, что он заброшен, решила осмотреть его, где и встретилась в одичавшем саду с соблазнительным и галантным хозяином. Он, конечно же, очаровал ее. Единственное, что ее смутило, это его одежда – старомодная, не то слово. Но Элен решила, что человек, живущий в столь старом замке, наверно, и должен так одеваться. Правда, потом и ей была выдана соответствующая одежда (кстати, доставшаяся от его покойных ныне жен). Элен оказалась похожей на седьмую. Теперь граф готовил ей участь двенадцатой. В принципе, он был как обычный человек. Только пил за ужином кровь из высокого бокала, а раз в месяц – кровь человеческую. А в полнолуние выходил в сад и всю ночь смотрел на луну. Нет, конечно, он не выл. И ни в кого не превращался. Это просто глупые выдумки о вампирах.

Итак, граф подошел к Элен сзади и нежно провел ладонью по ее шее. Смешанное чувство удовольствия и протеста вспыхнуло в ней. Она дернула плечом и спросила:
— Сколько вам лет, граф?
— Чуть больше трехсот. Я очень молодой вампир.
— А кто же тогда старый?
— Моему отцу было 625 лет, когда его не стало.
— Отчего же?
— Святая вода, которую он выпил ради шутки, оказалась настоящей, — граф улыбнулся.
— Вы говорили, что уже сто лет живете один.
— Да, и мне нужна хозяйка дома. И ей будете вы, Элен.
— Я в этом не уверена, граф.
— Мне достаточно моей уверенности. Я даже не буду вас кусать, делать вампиром. Вы сами захотите им стать, когда почувствуете дыхание старости на своем лице.


Элен порой и сама была не против этой перспективы. Ей просто не хотелось уступать. Целый месяц она жила здесь, терпела все его странности. Порой они ей даже нравились. Но нет. Не бывать этому – решила она. Чувствуя, что скоро, наверное, не сможет держать оборону, Элен решила сбежать.
Когда граф отправился в свой кабинет читать Брэма Стокера, Элен пошла прогуляться по саду. Она осторожно прокралась к конюшне. В ней стояли прекрасный черные лошади, изящные, и грациозные. Элен не смогла удержаться от восхищенного вздоха. Она оседлала самого красивого жеребца. Удивительно, но он ее послушался. Не было и препятствий на выезде из замка. Ворота, как и всегда, были открыты.
Элен выехала на дорогу. Удостоверившись, что вокруг ни души, она галопом помчалась по дороге, к ближайшему населенному пункту. Солнце уже село. И на небе показалась луна. Она была неполной, но все же очень яркой. Конь остановился и поднял на нее глаза, после чего они загорелись в темноте красным светом. Ни на какие попытки Элен вновь продолжить путь конь не отвечал. Вдруг на спине у него начали расти крылья…
Замок стоял с темными окнами, лишь в одном горел слабый свет. Граф сидел за столом, улыбаясь, и видел в своем хрустальном шаре, как верный конь летит к хозяину, неся на своей спине неудавшуюся беглянку.

автор Фантазерка

Зимняя мечта о Казан Дарэ

Кутаясь в шубу пледа
Вдруг захотелось лета

Бурного и большого
Чтоб отдохнуть душою.

И между прочим делом
Также согреться телом.

Чтоб на Казане летом
Снова лежать раздетым

Ящерицей ленивой
Радостной и счастливой.

Выплыв вдоль скал за гроты
Все позабыть заботы.

Как же вода лучиста
В гроте контрабандистов.

Скалы стоят стеною
Над голубой волною.

Ну а потом обратно
Тоже проплыть приятно.

Выйти из вод на сушу
Громких цикад послушать.

С камня нырнуть под воду
С легкостью и свободой.

Лечь на горячий камень
Словно на жаркий пламень,

И улететь внезапно
Вдаль. А потом обратно.

Вот полоса заката
Как без нее, ребята?

Небо такого цвета…
Не передать вам это.

Вечер звездою белой
В гости зайдет несмело

Ночь закрывает шторы.
Тихие разговоры

Возле костра с друзьями.
Лица осветит пламя.

Ночью вода искрится
Можете убедится,

Стоит проплыть немного
И за тобой дорога

Тысячи белых точек —
Тела бегущий росчерк.

Спать завалиться поздно
Прямо под небом звездным.

Чтобы на утро снова
Все повторить по новой.

автор Александр Дрёмов (jedi)
авторский сайт

Конец света по-американски…

Что такое конец света? Это отключение электричества в отдельно взятом американском квартале. Теперь я это знаю точно. А было это так…

Приехали ко мне гости. Обычные такие гости, отечественные. И с ними – девочка-американка. Сестра одного из моих друзей. Взрослая уже в принципе, но это, как оказалось, только с виду.

И вот сидим, пьем чай, болтаем. Американка эта, Сьюзан, довольно бойко разговаривает по-русски,
правда, частит при этом как пулемет Максим. Ну, слово обгоняет мысль. И вот в разгар беседы телевизор выключается, свет плавно гаснет (лампы энергосбережения), в комнате наступает полная темнота. Вечер уже, а осенью темнает рано. В окно не видно ничего, значит, дом напротив тоже
без электричества.

Видели когда-нибудь пятьдесят килограммов первобытного, животного ужаса? Я видел. Мысль о том, что нельзя включить свет, повлекла Сьюзан в состояние паники. Ни поспешно зажженная свеча, ни включенный фонарик не могли успокоить ее. Бедная американка то и дело озиралась по сторонам, словно ожидая, что из темных углов выпрыгнет Фредди Крюгер и утащит ее прямиком на Улицу Вязов. Все знание русского языка покинуло девочку в момент, и она на чистом английском вопила что-то вроде: “Позвоните консулу США”. Ага, сейчас. В нашем городе каждый ребенок наизусть помнит все телефоны американского посольства.

Дело усугублялось тем, что Сьюзан забыла где-то свои таблетки для снятия стресса. Пришлось прибегнуть к чисто российскому антидепрессанту – влить в нее полстакана водки. Это, кажется, подействовало. К тому времени комнату освещали все свечи, которые нашлись в хозяйстве, и американка начала успокаиваться.

Она успокоилась настолько, что нашла на столе пульт дистанционного управления и попыталась включить TV. Экран, ясное дело, не загорелся. Попытка номер два – ноль. Попытка номер три – ничего. Столь детского удивления на человеческом лице я еще не видел. “А… а почему оно не
работает?” “Электричества нет!” (“Вот ведь блондинка…”) Тут, видимо, для успокоения нервов, Сьюзан решила сварить кофе. Кофеварка электрическая, результат ясен. Тут ее снова накрыло. “Почему в этом ужасном доме ничего не работает?! Почему нет света?!” От воплей не выдержали соседи, в стену начали стучать, и похоже, ногами. Тут родственник этой самой американки запустил в стену подушкой, стук прекратился.

Сидеть в темноте с истерично всхлипывающей девицей стало неинтересно, и гости начали собираться. Лифт, само собой, отключился тоже. Чего стоило уговорить, а потом и провести Сьюзан по темной (ужасно темной) лестнице,пожалуй, умолчу, чтобы не обижать братский американский народ. Но когда
она обнаружила, что и на улице тоже стоит полная и абсолютная тьма… (Обесточили весь микрорайон. Погасли, естественно, и уличные фонари.)

Затащить в машину Сьюзан удалось лишь с третьей попытки. На вопрос, как ехать, если ничего не видно, друг открыл зажигалку и высунул ее в окно, другой рукой запустив мотор: “ А вот так и поедем”. Хорошо, что центральный замок уже успел заблокироваться, иначе Сьюзан вылетела бы на
ходу…

А теперь, внимание… По профессии эта самая Сьюзан – ПСИХОАНАЛИТИК. Господа талибы, террористы и прочие усамы! Хотите захватить Соединенные Штаты? Нет проблем: темной-темной осенней ночью выключите в их городах электричество…

О диванах

Вчера решил прогуляться вдоль шоссе и поразился обилию магазинов, продающих диваны. Я не из тех людей, которые пропускают знаки мира, тут явно какая-то тенденция.

Возможно, на диваны обострился спрос. В головах и задницах годами витало едва уловимое раздражение, скрытая неудовлетворенность. Психология масс дало темное, покрыты мраком, и те тревожные чувства и образы, которые витают в коллективном бессознательном, бередят души миллионов. Там, в глубине бессознательного, мрачным спрутом копошилось нечто новое для этого мира. Там зарождалась жажда. Жажда тепла, комфорта, упругой и скрипучей кожи, упругой опоры в районе ягодиц. И она вылилась в потребность физической нирваны. Нирваны диванов. И в какой-то момент наступил перелом, и люди дружно кинулись сметать диваны с прилавков, вызвав ажиотажный спрос, на который откликнулись продавцы. И вот магазины диванов полезли из всех дыр, как черви после дождя.

А возможно, что дело в другом. Может, появился модный учебник по маркетологии, и все примеры там были на продаже диванов. Автор так ясно и доходчиво объяснил Общую Идею Продажи Дивана, так ярко нарисовал перспективы и процедуру организации складов, доставки, что зажег народ. Бестселлер ракетой пронесся среди предпринимателей, все наперебой советовали друг другу прочитать. У многих открылись глаза на продажу диванов, и наперебой стали их продавать. Может их никто и не покупает вовсе. Вот сигареты я каждый день беру, а диваны — увольте. Но мы же видим магазины, а не толпы жаждущих покупателей.

Или это сами диваны решили совершить революцию. Им надоело пролитое кофе, детские прыжки, пиво под крики «Пас давай!», и попирание жопами. Они гордо встали, расправили спинки и сказали миру «Нет!» То есть «Да!» Трудно перевести, ведь диваны говорят на языке комфорта, цвета, упругости и ритмичного скрипа по ночам. Гордый народ диванов решил захватить мир. Они просочились на склады, захватили магазины, и готовятся к тому, чтобы обрушиться на головы людей очищающим дождем.

А возможно, что страсть к продаже диванов слилась с непреодолимой потребностью их покупать. Кто знает, быть может это любовь. И не говорите мне, что это низкая любовь. Самая высокая любовь складывается из вполне приземленных желаний. Да, за ними стоит нечто большее, но желание сидеть рядом, гладить по ноге, уткнуться в шею, зарывшись в волосы и аромат духов — во всем этом по отдельности нет ничего высокого. Будоражит голос, чувства горят и плавятся, мысли окрашиваются в цвета и обретают вес и форму. Например, в форму дивана, почему бы и нет. А продавец, продав очередной диван, впадает в эйфорию пьянящего поцелуя. Нет, он не отрывает диваны от сердца. Он готов их дарить, швыряя направо и налево, засыпать весь мир диванами, но он придерживается той части любовной игры, которую называют Деньги. О, это сладкое слово, то что связывает в едином порыве продавца и покупателя! Нирвана диванов придает смысл существования и продавцов диванов, и самим диванам, чем не любовь?

автор suavik
авторский сайт

Сага о муравьях

мой Муз-Вдохновитель — Суавик

Жил-был муравей. Он особо от других ничем не отличался, но любил иногда позадирать своих товарищей. И вот однажды ему опять стало скучно, он собрал других муравьев и сказал:

— Вы все идиоты!

Муравьи обиделись и побили его. Муравей выпленул песок, утер сопли и возвестил:

— Я на вас сброшу ядерную бомбу!

И захохотали муравьи. Они смеялись так весело, некоторые падали на землю и трясли лапками, хватаясь за живот. Один муравьишка верещал от смеха и распрыскивал слезки — маленькие такие и солененькие. Другой показывал лапкой на муравья-задиру и пищал от натуги, задыхаясь и ловя ртом воздух. Двое муравьев катались по земле, сцепившись лапками и показывая друг другу языки. И только один муравей не смеялся. Он смотрел на все это веселье и грустно шевелил усиками. Муравей задира пожал плечами и ушел. Этой же ночью он дождался, когда все уставшие муравьи лягут спать и закричал что есть мочи:

— Пожар!!!

Все муравьи стали подскакивать, началась суматоха. Они наскакивали друг на друга с ошалелыми глазами, верещали и толкались. Кто-то выбегал в смешных ночных колпаках, которые цеплялись за веточки, и мураши начинали их срывать. Некоторые падали под ноги другим и пытались выползти, хватаясь за испинаные бока. А муравей-задира весело хохотал, сидя на ближайшем кустике. Его побили. Сильно. И только один муравей его не бил. Он грустно смотрел на него и думал… Некоторым муравьям стало жалко задиру. Его подняли из пыли, отряхнули, похлопали по плечам, некоторые девушки-муравьи сочуственно хлопали ресницами и томно вздыхали. Спустя некоторое время муравей-задира вышел погулять из муравейника и увидел лесорубов, которые пилили дерево. Дерево было огромным, оно стало накреняться в сторону муравейника. И тогда муравей понял, что надо спасать своих муравьишек. Он побежал и стал кричать:

— Беда! Спасайтесь!

Но никто не поверил муравью. Все отмахивались и не слушали. Он пытался хватать их за лапки и вытаскивать наружу, но его опять побили. А потом на них упало дерево. И только один муравей сидел на кустике лесной малины и грустно вздыхал о бренности муравьиного существования…

Жил-был муравей, и звали его С.К. Ему не нравилось такое имя, и однажды он решил его поменять. Муравей долго думал, ведь выбор имени — дело очень не легкое. И вот он решил называться Любомир. Но другие муравьи упорно не принимали его нового имени и продолжали называть С.К. Сначала он им долго объяснял, потом злился. А потом он понял, что как имя не меняй, но для других муравьев он навсегда останется С.К. Тогда он ушел. К другим муравьям. Когда его спрашивали имя, он отвечал — Любомир. И все стали называть его так. Ему нравилось. Но однажды один из муравьев ему сказал:

— Какой же ты Любомир? Ты же настоящий С.К.!!!

— Почему? — удивился муравей.

— Потому что как бы ты не менял одежду, ты все равно остаешься все тем же С.К. Муравей задумался. Потом расстроился. И заплакал… Мимо ползла гусеница и спросила:

— Какой милый муравей. Кто тебя обидел?

— Я сам себя обидел.

— А разве так бывает?

— Да. Я думал, что другие муравьи глупее меня. Но они правы. Я С.К. Я был таким всегда и буду таким всегда, потому что люблю управлять ими.

— А разве это плохо?

— Нет плохого и хорошего. Это всего лишь условности…

— Тогда прими себя и не плачь.

— Я себя принял. Они меня не примут.

— Конечно, никто не любит С.К., ты обречен на одиночество.

— Тогда я буду Великим С.К.!

И он вернулся к муравьям. Они не заметили никаких изменений в нем, но так и было задумано. Они радовались с ним и печалились с ним. Но так и было задумано. Они любили его и ненавидели его. Но так было задумано. Они называли его Любомир, а он называл их дураками. Ибо все в этом мире — игры Разума. Он смирился с тем, что одинок. Он принял себя таким. Но иногда внутри что-то происходило, надламывалось, дергалось и ныло одной неумолкающей струной:

— Даммм-даммм-даммм…

И это было сильнее его. В такие моменты он уходил от мира и замыкался в себя еще больше. Он не мог отпустить мир, как бы он его не любил…

Жил был счастливый муравей. Он не думал о завтрашнем дне. Он пел песни и считал звезды. И не было в мире счастливее его. Однажды мимо пролетал срекозел. Был он очень нудным, потому что считал, что все должны работать. Скоро зима, нужны припасы еды, нужен теплый дом, нужна добрая жена. Увидев счастливого муравья, стрекозел удивился:

— Ты почему такой счастливый?

— Потому что мир прекрасен!

— Нет, друг, мир ужасен. В нем все пожирают всех!

— Смотри, какое теплое Солнце, какое синее небо! Разве это не прекрасно?

— У тебя нет дома! У тебя нет автомобиля. У тебя нет яхты.

— Мне это не нужно.

И тогда стрекозел взял дубину и стукнул муравья по башке. Потому что он был настоящим стрекозлом. Потом засушил, вставил в рамочку и подписал: «Счастливый муравей».

Жил был муравей. И он всех любил. А потом задумался — а как сильно он всех любит? Никто и никогда не измерял силу любви. Тогда муравей решил первым сделать это. Он придумал единицу измерения — один «Даммм». Потому что о любви начинаешь задумываться только тогда, когда тебе плохо и одиноко:

— Даммм-даммм-даммм…

Жили они долго и счастливо и умерли в один день… потому что на них упало дерево.

автор Лара Аури (Auri)

авторский сайт

Депрессивное

С каждым прожитым годом сердца наши бьются все глуше,
В вечной спешке теряем себя без надежды найти.
Мы впускаем бездомную нежность в замерзшие души
На один только вечер, что б утром ей снова уйти.

Перехватывать крохи от чьих-то широких застолий,
На лету забывать, для чего и куда мы  летим…
Мы, как волки, живем, упиваясь свободой и волей,
Мы любить не умеем. А может быть, и не хотим…

автор Raido
авторский сайт