Странный век Фредерика Декарта. Пролог и часть 1

Из воспоминаний Мишеля Декарта, записанных им
для профессора Коллеж де Франс Жана-Мари Оксеруа.
Ла-Рошель, июнь 1954 г.

Мое имя – Мишель Декарт, мне семьдесят восемь лет. Я стою у раскрытого окна и смотрю вдаль, где полумраке ненастного дня угадывается силуэт Цепной башни – символа нашего города. За вычетом четырех лет, что я был на войне, я прожил всю жизнь в этом самом доме номер 14 по улице Лагранж в Ла-Рошели, департамент Приморская Шаранта. До войны я служил управляющим типографии, потом на паях купил ее и лишь недавно удалился от дел, уступив свою долю сыну. За всю жизнь я перемарал достаточно бумаги, хоть все это были чужие мысли, чужие слова.

Теперь попробую подыскать свои… Ваша просьба, профессор, тронула меня куда сильнее, чем я дал вам понять во время нашей встречи. Рад, кстати, что вас не обескуражил мой сдержанный прием. Что поделаешь, я провинциал до мозга костей. Я упрям, недоверчив, и, в конце концов, уже немолод. Превыше всего на свете я ценю предсказуемость смены времен года, рутину дней, постоянство убеждений, незыблемость обычаев. Когда мне предлагают сделать нечто, могущее стать камешком на пути неспешного течения моей жизни, я говорю «нет», – хотя потом мне часто приходится об этом жалеть.

ля РошельНадеюсь, вы не держите обиды на старика, для которого перейти улицу – уже событие. Но раз уж я решился написать вам вдогонку и еще раз сказать «да» – должен признаться еще в одном грехе, который не красит мои седины. Я просто не принял вас всерьез. Очень уж вы непохожи на университетских профессоров времен моей юности. Когда вы выпрыгнули из-за руля своей машины и направились к дому, помахивая спортивной сумкой, я наблюдал за вами из окна своей комнаты и от всего сердца надеялся, что мой гость профессор Оксеруа задерживается, а это… это просто заблудившийся турист ищет дорогу на пляж.

Сын и невестка держат в домашнем погребке бутылку сухого мартини, но я не без умысла предложил вам наш старомодный аперитив – крепкое вино шарантских виноградников. Вы приехали собирать информацию о знаменитом уроженце берегов Шаранты и Бискайского залива, – так отведайте же напиток, от которого морщатся ваши утонченные парижане, – потому что историк Фредерик Декарт, мой родной дядя, пил его каждый день, а это о чем-то да говорит. В чернилах, которыми написаны лучшие его произведения, течет и это вино, перемешанное с кровью сердца и с могучей океанской водой: терпкое, суховатое, не стремящееся сразу же раскрыть свой букет, чуть раздражающее язык, сложное, загадочное, ни на что не похожее. Кто бы его ни попробовал – больше никогда его не забудет…

Я знал, что вы приехали из-за Фредерика Декарта. Зачем же еще? Новая биография, статья, предисловие к переизданию какой-нибудь из его книг, неважно. Сколько их уже было на моей памяти! Я добросовестно прочитал всё написанное о моем дяде, от панегириков до пасквилей. И каждый раз я не мог отделаться от чувства неловкости из-за этого чтения, полуправдивого, что, безусловно, хуже самых диких небылиц. Спокойно, Мишель, сказал я себе, что бы ни замыслил этот профессор Оксеруа, ни ко мне, ни к нашей семье его затея не будет иметь ни малейшего отношения.

Но, может, вино так подействовало, а может, вы с самого начала собирались это сделать… Вы произнесли те самые слова, от которых я растаял, как ребенок от ласковых слов. Ваша молодость тотчас превратились в моих глазах из порока в достоинство. Вы сказали, что для выяснения правды вам недостаточно горы уже опубликованных источников. Что вы не верите в хрестоматийного Фредерика Декарта. Что со страниц его собственных сочинений личность автора видится совершенно другой… Это пока лишь ваши догадки, интуитивные озарения, которые вы должны будете подтвердить или отвергнуть, но они есть, и я этому искренне рад. Нет вернее способа завоевать мое доверие.

В поисках свидетелей вы стали наводить справки о самых старых, но еще живых веточках когда-то разветвленного древа Картенов-Декартов. И нашли последнюю такую веточку – меня. Когда умер дядя Фредерик – виноват, я хотел сказать «профессор Декарт», еще не пришло время называть его столь интимно, – мне было тридцать лет. Пятнадцать из них мы прожили в одном городе. Конечно, мне есть что вспомнить. Я уже сам об этом подумывал… Увы, сочинять я не умею, красноречием не блещу, ценность моих воспоминаний относительна и зависит, в чьи руки они попадут, что с ними сделает человек пытливый, или, наоборот, равнодушный.

Сомнения – чего таить! – остались у меня и теперь. Герой вашей будущей книги умер почти пятьдесят лет назад, а это срок немалый… Слишком много накопилось вокруг имени Фредерика Декарта слухов и домыслов. Сумеете ли вы даже с моей помощью распутать этот клубок?

«На берегу» вас прошу – не надо монументов. Ему бы это не понравилось. Да, в начале тридцатых годов он был объявлен предшественником метода «глобальной истории», вошел в моду, его труд об истории французской Реформации – на мой взгляд, самая невыразительная и скучная из его книг, – ныне почти не упоминается отдельно от эпитета «классический»… Да, в нем было достаточно и научной смелости, и благородства, и стойкости под ударами судьбы. Он действительно опередил свое время по меньшей мере на полвека. Но если, проанализировав по Фрейду его детские впечатления (теперь все этим увлекаются!), я предположу, что у истоков его научных достижений лежал страх перед реальной жизнью, я не так уж сильно ошибусь.

Чудовище вылепить из него еще легче. Это правда, что после прусской войны профессор Декарт был судим и выслан из Франции как германский шпион. Правда, что у него был внебрачный сын, которого он так и не узаконил, и тот до самой смерти носил фамилию мужа своей матери. И я сразу же вам сказал, что трезвенником, особенно в последние годы, мой дядя тоже не был… Не стану замалчивать и другие слухи, имеющие под собой основания. Более того, вынужден буду кое-какие из них подтвердить. Может статься, т а к о й Фредерик Декарт не вызовет у вас симпатий. Но не полагаете же вы, что ученый, который однажды на вопрос, верит ли он в науку, ответил «Верю я лишь в Непостижимое; обо всем остальном я предпочитаю знать, как оно происходило на самом деле», правде о себе самом предпочел бы выдумки?

Итак, довольно предисловий, я расскажу вам все, что помню. Если, перевернув последнюю страницу моих воспоминаний, вы захотите взглянуть на его парадный портрет – тот самый, из галереи Коллеж де Франс, где профессор Декарт изображен в мантии, академической шапочке и с книгой, – и вам покажется, что он смеется над вами сквозь беспощадное время, лак и стекло, – свое обещание я выполнил.

Начну, пожалуй, сначала, то есть издалека. Фамилия Декарт знаменита во Франции, но к великому философу и математику семнадцатого века наш род никакого отношения не имел. Ближайшие предки были выходцами из Германии. Хотя в семье жила легенда о происхождении рода Картенов от французского эмигранта-гугенота. Начало этой легенде положил мой дед Иоганн Картен. В библиотеке реформатской церкви Спасителя в Ла-Рошели до сих пор хранится переплетенный в телячью кожу старинный молитвенник. Приступая к обязанностям пастора, дед разбирал библиотеку и нашел в этом молитвеннике письмо. Подписанное неким Антуаном Декартом, оно было отправлено из деревни на прусской границе в 1685 году – вскоре после отмены Нантского эдикта. Чудом уцелевшая семья гугенотов сообщала в Ла-Рошель своему родственнику, что с Божьей помощью они добрались до безопасной земли. Были в письме и стихи, наивный трогательный гимн во славу Господа. Письмо, дошедшее в те кровавые дни до адресата, сохранившееся до наших дней, не истлевшее за полтора века, не сгоревшее в кострах контрреформации и революции! Когда Фредерик Декарт писал диссертацию о поэтах-гугенотах, он очень тщательно исследовал этот документ и нашел доказательства в пользу того, что письмо подлинное и вполне может иметь отношение к нашей семье. Хотя даже если так оно и было, в последующих столетиях Декарты забыли об этом, онемечились, стали Картенами и сделали карьеру на германской земле.

Прадед, Август-Фридрих Картен, был доктором богословия, преподавал в Боннском университете и служил пастором в реформатской церкви Дортмунда. Мой дядя хорошо помнил его приезды в Ла-Рошель и рассказывал о нем как о человеке крайне вспыльчивом и самолюбивом, не терпящем возражений. Его дети слушались его до седых волос. Первенец, Иоганн, не чувствовал никакой тяги к богословию, мечтал о факультете естественной истории, но так как Август-Фридрих слышать не желал о том, что его сын «будет ловить бабочек», покорился и тащил свою ненавистную ношу. С горем пополам получил степень лиценциата, нажил на этой почве нервный тик и был отправлен для поправки здоровья во Францию: Август-Фридрих, поддерживая связи с реформатской общиной Ла-Рошели, сумел выхлопотать для сына место учителя немецкого языка.

В Ла-Рошели Иоганн Картен оказался, что называется, ко двору. По-французски он говорил, как настоящий природный француз, изучал Кювье и Ламарка, декламировал на домашних вечеринках тяжеловесные монологи Корнеля, вместо того чтобы прочесть, как его просили, что-нибудь из Шиллера. Он искренне считал Францию единственной в мире по-настоящему цивилизованной страной. Учитель из него вышел заурядный, но для того, чтобы нравиться людям, он был довольно умен и обаятелен. К тому же – бесспорный красавец. Портретов, к сожалению, не осталось, живым я его не видел, сужу со слов дяди и отца. Лицо будто высеченное из мрамора, волнистые черные волосы, серые глаза… Местные девушки наперебой домогались его внимания. Он тоже не был к ним жесток. Будущее свое он представлял довольно смутно.

Не знаю, кому из членов консистории явилась шальная мысль сделать Иоганна пастором. В Бога этот несостоявшийся натуралист едва ли верил, хотя благоразумно предпочитал свои взгляды не афишировать. Он попробовал было отказаться, но Август-Фридрих Картен письмом вызвал сына домой. Из Дортмунда Иоганн приехал через три месяца, присмиревший и… женатый. Родители, желая крепче привязать сына к пасторской службе и раз и навсегда отбить желание поступать по-своему, нашли ему невесту, девушку из прусской реформатской семьи, Амалию Шендельс, дочь аптекаря. Не дав молодым людям хоть немного привыкнуть друг к другу, их обвенчали и отправили в Ла-Рошель. Иоганн принял пасторскую кафедру, купил старый, но просторный каменный дом в самом центре города, на тихой улочке между Рыночной площадью и парком. Потом, чтобы закрепить свое превращение из немца во француза, он перевел фамилию Картен на французский язык.

В положенный срок у молодой четы родилась дочь Мюриэль, а еще через два года, третьего января 1833-го, – сын, которого назвали Фредериком.

Но договорю об его родителях. Иоганн сначала ненавидел свою жену, потом, поразмыслив, счел женитьбу за благо и постарался использовать ее, чтобы освободиться от родительской власти. Он позволил Амалии командовать домом и детьми, а во всем остальном обеспечил себе полную свободу. Церковные обязанности отнимали у него немного времени. Иоганн тратил его на книги, на ежевечерний стаканчик местного крепкого вина, на рыбную ловлю и охоту в Пуатевенских болотах, на коллекции бабочек и растений. Нравиться женщинам он тоже не перестал, и они ему нравились. Судя по тому, что у Амалии после Фредерика десять лет не прибавлялось детей, женой он пренебрегал (только позднее отношения супругов более или менее наладились, и Амалия родила близнецов – Максимилиана, моего будущего отца, и Шарлотту). Словом, дед мой жил как хотел, и я не стану его за это строго судить.

Жена забрала дом в свои руки и вела его безупречно, имея в распоряжении лишь няню, горничную да приходящих садовника и прислугу для черной работы. Готовила сама, экономя на кухарке. Экономила она заодно на продуктах, но это бы еще куда ни шло, хотя дядя вспоминал, как мальчишкой он вечно ходил голодным и по ночам таскал из кухни хлеб. То, что Амалия единолично воспитывала детей, оказалось гораздо хуже. Неласковая, надменная, щедрая лишь на подзатыльники, исполненная ледяного презрения к «этим французам» и не желающая с ними смешиваться, убежденная в непогрешимости себя самой, своих суждений, методов воспитания и образа жизни, – трудно представить менее подходящей матери для этих детей, оказавшихся натурами восприимчивыми и тонко чувствующими, в отца, каким бы он стал, если бы его не сломали.

Иоганн долгое время был равнодушен к детям от нелюбимой женщины и насильственного брака. Он их едва замечал. Лишь когда Фредерику было уже шесть лет и вскоре ему предстояло пойти в приготовительный класс лицея, отец обнаружил, что мальчик не говорит по-французски (это была семейная политика Амалии – общаться дома только на немецком языке). Весь его запас французских слов был почерпнут от няни. Надо было срочно что-то делать: в лицей бы Фредерика не приняли, на домашних учителей пасторского жалованья не хватало, а отправлять сына учиться в Дортмунд и тем более в Берлин, как того хотела Амалия, Иоганн категорически не желал.

Тогда пастор нанял Фредерику нечто вроде гувернера, бывшего учителя, пьющего запоями и по этой причине потребовавшего себе не очень высокий «гонорар». Иоганн предупредил жену: если она хоть одним словом или даже взглядом намекнет «лягушатнику», что его присутствие в доме ей не по нраву, он тотчас отправит ее к родителям в Пруссию, а детей заберет себе. Он также стал брать сына то в церковь Спасителя по будням (по воскресеньям они, понятно, ходили туда всей семьей), где во время церковных совещаний мальчик разглядывал французские книги, полные прекрасных старинных гравюр, и слушал безукоризненно правильную французскую речь, то в походы за травами для гербария, то на вылазки в залив на рыбную ловлю. Разрешил он сыну и играть с приятелями-французами (прежде у Фредерика не было друзей, общаться с ровесниками он мог только во время нечастых приездов в Ла-Рошель своих кузенов Картенов или Шендельсов). Потом к ним присоединилась Мюриэль, которая уже училась в школе и даже кое-как там успевала, несмотря на общие насмешки и глупое прозвище «мэдхен-гретхен». Неизбалованные лаской и вниманием дети потянулись к отцу. Тот оттаял, как будто наконец признал их своими. Правда, Иоганн, слишком дороживший покоем, не стал устраивать дома революций. Но вне дома как мог пытался скрасить сыну и дочери жизнь.

Старшие дети были очень дружны между собой. Защищали друг друга от гнева матери, делились мыслями, поверяли огорчения и радости. Само собой, шалили, и не всегда безобидно. Однажды, когда в Ла-Рошель в очередной раз приехал дед Август-Фридрих и в присутствии всей семьи за что-то грубо отчитал их отца, Фредерик и Мюриэль решили отомстить. Месть удалась на славу. Утром старый пастор нашел у себя на подушке дохлую мышь, ботинки его оказались намертво приклеенными к полу, а во всех карманах прятались колючки от кактуса, привезенного из боливийской пустыни и задешево купленного Амалией в порту у какого-то моряка.

Сестра и брат понемногу взрослели. Мюриэль росла красавицей. А вот Фредерик был очень похож на отца, но его красоты не унаследовал. Так бывает. Вроде все то же самое – и серые глаза, и темные волосы, – а идеальной гармонии нет и в помине. Нос крупнее, подбородок тяжелее, губы тоньше, светлые ресницы вместо отцовских черных, и уже не Аполлон. У Мюриэль глаза были как дымчатый хрусталь, у Фредерика – словно хмурое декабрьское небо. (Впрочем, дагерротип, запечатлевший его в тридцатилетнем возрасте, дает основание думать, что в те годы он все-таки был хорош собой.) Зато волосы обоим достались роскошные, волнистые и густые. Дядя сохранил их до глубокой старости, тогда как мой отец, который пошел в блондинов Шендельсов, облысел уже к пятидесяти годам.

Разлад родителей, холодность матери и ее слишком суровое воспитание отметили собой характер Фредерика: этим воспитанием он словно бы остался придавлен навсегда. Он не умел откровенничать, делиться своими переживаниями, боялся, что его отвергнут или посмеются над ним. Лишь в старости он смягчился и приоткрыл тайны, которые в более молодые годы строго оберегал. Такой душевный склад порождает огромное количество невротиков, которые живут мечтой, что кто-то до них достучится и сумеет раскрыть прекрасные качества их натуры. Но живущим бок о бок нет никакого дела до них, и они угасают такими же непонятыми, как жили. Моему дяде повезло. У него были рано проявивший себя талант, ум, отточенный в одиноких размышлениях, трудолюбие, привитое (правильнее было бы сказать – вбитое) матерью-кальвинисткой. Наука дала ему ощущение свободы. Только в иных временах он чувствовал себя как дома, только с людьми, давно умершими и обратившимися во прах, он был самим собой.

Нет, пожалуй, я не прав, кроме науки была еще и религия. Я даже не знаю, что поставить на первое место. Сын неудавшегося натуралиста вырос верующим человеком. Всю жизнь дядя был приверженцем церкви самых строгих правил. Его творчество, если посмотреть под этим углом, очень сублимировано, особенно наиболее откровенная и поэтическая из книг – «История моих идей». Это творчество человека, который боялся женщин и держал их на расстоянии. Религиозная экзальтация, так мало свойственная протестантам, оказалась близка замкнутому и впечатлительному мальчику. Он потом рассказывал, что в детстве видел во сне Бога, что давал разные обеты и наказывал себя, если не удавалось их исполнить, и что даже одно время мечтал поскорее умереть и попасть на небеса.

На улице и в школе он выглядел обычным мальчишкой – дрался, учился по одним предметам отлично, по другим никак, бегал в порт встречать пахнущие чаем и корицей корабли, пришедшие из далеких стран (в пятнадцать лет он сбежал на один такой корабль, чтобы наняться юнгой, но беглеца отправили на берег, и приключение не удалось), играл с приятелями в «осаду Ла-Рошели», покупал у уличной торговки на сэкономленную пару сантимов горсть печеных каштанов прямо с огня, лазил по скалам (до своего злополучного военного ранения он был искусным альпинистом), ловил устриц и макрель. Был разве что серьезнее своих ровесников и переживал всё иначе – как будто не играл, а жил по-настоящему и умирал по-настоящему.

Фредерик любил и одиночество – даже больше, чем игры. Ему не скучно было наедине с собой. Если реальность ничем не увлекала, он воскрешал в своем воображении другие миры, представляя в мельчайших деталях жизнь людей, скажем, в древних Афинах или в средневековом итальянском герцогстве. Желая знать это как можно достовернее, он набрасывался на любые книги, какие мог достать. Однажды богач и меценат, владелец крупнейшего книжного собрания в городе граф де Жанетон попросил шестнадцатилетнего Фредерика позаниматься с его внуком немецким языком, а в качестве вознаграждения предложил либо получать некоторую сумму на карманные расходы, либо брать домой любые книги из библиотеки. Младший Декарт выбрал последнее, хотя карманные деньги были ему нужны – мать не давала взрослеющему сыну ни сантима. Позже граф поручил Фредерику за отдельную плату навести порядок в шкафу, которым он особенно гордился – там хранился «гугенотский фонд», редчайшие издания шестнадцатого и семнадцатого веков. В шкафу царил такой хаос, что граф и сам не знал толком, какими сокровищами он владел. Нужно было составить кроме алфавитного тематический каталог и снабдить карточки краткими аннотациями. За эту каторжную работу юноша взялся с радостью и сделал ее так хорошо, что граф потом употребил все свое влияние в совете протестантских церквей юга и запада Франции, чтобы сын пастора Декарта получил стипендию для учебы в Парижском университете.

В семнадцать лет Фредерик влюбился в свою дальнюю родственницу Элизу Шендельс, чьи родители не так давно переселились в Ла-Рошель. О ней стоит рассказать подробнее. Всю жизнь, как мне кажется, его привлекал именно тот женский тип, который воплощала собой шестнадцатилетняя Элиза. Она была красива простодушной красотой жительницы немецкого городского предместья, этакая Гретель или Рапунцель, будто вышедшая из сказок братьев Гримм. У нее были пышные рыжие волосы, белая кожа, чуть тронутая румянцем, безмятежные голубые глаза. Она вся словно бы светилась изнутри. Красота Элизы была такой уютной, что каждый, кто оказывался рядом, испытывал на себе ее одновременно девическое и материнское обаяние. Фредерик в ее присутствии едва мог дышать. Он ей так и не объяснился. Элиза ждала, ободряюще улыбалась, пыталась его разговорить, а молодой человек мечтал, чтобы ему выпал случай без слов доказать Элизе свою любовь – вынести ее из горящего дома, удержать ее, сорвавшуюся с горной тропинки, спасти ее, тонущую в Бискайском заливе. Но, как назло, дом Шендельсов не горел, в горы Элиза не ходила и купалась только в мелком безопасном озерке.

Мадемуазель Шендельс вышла замуж за молодого врача и стала мадам Бернардье. Фредерик был на свадьбе вместе с матерью – двоюродной сестрой Элизиного отца. В кармане у него лежал подарок, старинное серебряное зеркальце, купленное в антикварной лавке на деньги, заработанные у графа де Жанетона. Единственное, на что хватило мужества – отозвать Элизу на минутку из столовой в коридор и отдать ей подарок. Фредерик вытерпел ее родственный поцелуй в щеку и сразу ушел, стараясь не попадаться на глаза матери. Он больше не бывал в доме Элизы и не искал с ней встреч.

На следующий год семью Декартов постигло настоящее горе. Сначала Фредерик лишился самого близкого друга – старшей сестры Мюриэль. Обстоятельства ее смерти были в семье долгие годы покрыты тайной. Бабушка Амалия избегала упоминать имя старшей дочери. Мой отец и его сестра Шарлотта ничего не знали – они тогда были еще детьми. Только Фредерик понимал, что произошло. Двадцатилетняя Мюриэль, одна из первых красавиц Ла-Рошели, была просватана за церковного органиста. Ее желания, как тогда было заведено, не очень спрашивали. Она же влюбилась в какого-то неподходящего молодого человека, католика и бедняка, отказала жениху и ушла жить невенчанная со своим любимым Дидье. В тот год стояла на редкость суровая зима с ледяным ветром и дождями. Через месяц жизни в убогом домишке Дидье Мюриэль заболела воспалением легких и умерла. Амалия обезумела от горя. Эта женщина, такая черствая по отношению к сыну, к дочери проявляла порой что-то похожее на нежность. Госпожа Декарт помчалась к Дидье и вцепилась ему в волосы, крича на весь квартал, что он убил ее дочь. Муж и сын с трудом ее оторвали, привезли домой и уложили в постель. На похоронах Мюриэль не было ни матери – она лежала в забытье после инъекции морфина, ни брата – Фредерик закрылся в ее комнате и плакал по-детски, навзрыд, ни Дидье – он вышел в море на легкой лодочке и случайно ли, преднамеренно ли, – кто знает? – направил ее в опасное место при почти штормовой волне и разбился об утес.

Через два месяца от внезапного инфаркта, или, как говорили в то время, от разрыва сердца, скончался Иоганн Декарт. Было ему всего сорок восемь лет. Фредерик слег с сильнейшей нервной горячкой. Мать испугалась, что он тоже умрет. Едва опасность миновала, Амалия по настоянию врача выхлопотала для сына в лицее годовые каникулы и отправила его в Германию, к многочисленной родне. Красота долины Рейна, весь ее романтический старогерманский дух, заботы тетушек и кузин, а более того, дружба с кузеном-ровесником Эберхардом Картеном, невинное увлечение одной девушкой, имя которой он не забыл и в старости – Аннелиза, чуть-чуть не Элиза, – и, конечно, молодость взяли свое, он совершенно поправился и теперь уже считал дни до возвращения в лицей, чтобы скорее окончить его, уехать в Париж и зажить самостоятельной жизнью…


автор Ирина Шаманаева (Frederike)

авторский сайт