Иллюзии доцента Пичугина. Часть вторая

Продолжение

II

«Надо начать жить чисто, – думал он, проезжая мимо библиотеки. – Пора наконец. Человек я или это… скотина, у которой кроме «поесть» и «поспать» нет других радостей?.. Почему я не могу после лекций собраться и пойти не в кафетерий и не к Мишке, а сюда? Закончить ту самую статью, которую я пообещал покойному Щуко, но так и не написал… Никому она теперь не нужна, кроме меня самого. Ну и что? Александр Иваныч всегда говорил: «Не бывает напрасного труда! Ради себя самого – это уже не впустую!» Какой дурак я был, что дал Зойке выбросить мою старую студенческую картотеку. Ладно, все вспомню и восстановлю, было бы желание».

Пичугин сморгнул, боясь опять вспугнуть надежду, вновь затрепетавшую рядом с ним радужными стрекозиными крылышками. На секунду он вернулся в реальность. И как будто в ответ на его внутренний монолог совсем рядом раздалось:

– …Я долго думал об этом. Начинал, бросал, откладывал на месяцы и годы, принимался заново – ничего не получалось. Не тебе рассказывать, ты это знаешь лучше других… Так я мучился, пока не понял одной простой вещи – ложными были не посылки, а метод. Тот самый, который я наблюдал в школе и которому меня учили в университете. Наша официальная наука сверху донизу, от академий до школ, планомерно истребляет у человека и понимание, и саму любовь, сам интерес к истории. Да если бы только к истории… Ко мне приходят после начальной школы. Ну что, скажи мне, что там можно испортить? Да такого интереса к миру вещей и явлений больше не будет ни в каком другом возрасте… Они готовы дни напролет слушать хоть о движении планет, хоть об устройстве подводных лодок, хоть о походах Александра Македонского. А на самом деле? Когда эти еще почти малыши поступают в мое распоряжение, мне уже почти нечего с ними делать: им до меня успели внушить, что в школе только тупая муштра и скука, только знай читай от сих до сих, не смей заглядывать на следующую страницу, а на уроке пения забудь о том, что тебе говорили на уроке рисования… Какой враг с колыбели прививает им это дискретное, фрагментарное мышление, лишает способности видеть мир объемным и многоцветным? Почти все мальчишки любят книгу о Спартаке, откуда же в их глазах берется эта свинцовая тоска, когда они начинают изучать историю древнего мира?.. Я бы давно ушел из гимназии, если бы не стыд признаться себе и другим, что как учитель и как ученый я профессионально непригоден… А знаешь ли ты, Кларочка, какой метод я для себя открыл, когда еще был ребенком и в одно дождливое лето день за днем читал на дачном чердаке «Легенды и мифы Древней Греции»?..

«Кларочка! Что еще за Клара? Еврейка, что ли?» – раздраженно подумал Андрей Иванович, который за шесть лет работы в академии стал немного антисемитом. Нет, евреев у них на кафедре не было, более того, ни один представитель этого народа никогда и ничем Пичугина не обидел. Просто антисемитизм у них исполнял роль своеобразного корпоративного ритуала, такого же, как чаепития с купленными вскладчину кексами, объединяющего шестерых очень разных, малоинтересных и не слишком по-человечески приятных друг другу людей. Так там сложилось еще до появления Андрея Ивановича, и хотя Пичугин сперва испытывал настоящую ярость, когда заведующий кафедрой профессор Куроводов все беды в стране и в мире принимался объяснять происками еврейской мафии, потом он привык, стал относиться к таким вещам спокойнее и даже улыбаться в ответ на небезобидные анекдоты. Скоро он заметил за собой, что в списках студенческих групп он фиксирует внимание на фамилиях, а в аудиториях – на лицах, могущих оказаться еврейскими, и относиться начинает к этим людям… нет, не хуже, и даже не придирчивее, но как-то внутри себя по-иному, не так, как к остальным. Андрею Ивановичу было стыдно, очень стыдно. Он старался быть с ними особенно справедливым и казнил себя за это словечко «особенно». Ему ли было не знать, что справедливость бывает одна-единственная для всех, без исключения, а «особенная» справедливость от этого прибавления не возрастет, наоборот, полностью теряет свое качество, обращается в ничто… Но Пичугин не мог прекратить мысленно отделять этих людей от всех других. И даже не пытался сам себе объяснить, зачем он это делает.

В действительности внезапное теперешнее раздражение Пичугина было вызвано отнюдь не нерусским именем женщины, сидевшей напротив. Эти мысли еще не успели пронестись в голове Андрея Ивановича, а он уже преисполнился безотчетного недоверия, недовольства и зависти к незнакомцу, который ведет в троллейбусе долгие ученые беседы со своей женой, а та внимательно слушает его и не прерывает каким-нибудь идиотским замечанием насчет «ужасно располневшей» Галки с третьего этажа или «сногсшибательно похудевшей» Верки с пятого.

Пичугин вскинул глаза на соседей. И разумеется, его раздражение не прошло оттого, что в женщине по имени Клара не оказалось ничего семитского. Простое неяркое лицо уроженки русского Нечерноземья или, скорее, откуда-то с севера, – из Архангельска, Пскова, Новгорода Великого, а может, «града Петрова». Такое лицо, на которое приятно посмотреть, но трудно запомнить, очень уж оно обычно. Бледная сухая кожа начинает увядать. Серые глаза смотрят мягко и немного растерянно, как у многих близоруких людей, которые стесняются носить очки. На голове белый пуховый платок, из-под него выбиваются светло-каштановые волосы. Рыжая короткая дубленка, клетчатая юбка… Такая внешность и такой добротный, но слишком провинциальный наряд не годятся ни роковой красавице, ни утонченной интеллектуалке. Просто милая, уютная и скромная женщина, наверняка хорошая хозяйка и любящая мать. Пичугин вздохнул. Пожалуй, слишком громко. Но Клара не заметила ни вздоха, ни беззастенчивого разглядывания. Сама она смотрела только на своего спутника, и только ему она улыбалась обветренными, чуть тронутыми светлой помадой губами. А он между тем продолжал:

– Читая эти мифы, я пытался представить древнюю Грецию так же ярко и в таких же мельчайших деталях, как мир, в котором я жил. Сначала это был какой-то пестрый шумящий хаос, о котором я знал только то, что боги и люди там носили белые хитоны, гуляли среди лавров и олив и говорили гекзаметром. Но, представив этих людей, мне захотелось узнать о них всё: как они выглядели, во что были одеты, что ели и пили, как проводили свое время, с кем и как воевали и чем торговали, о чем размышляли, во что верили. Моя книжка, прочитанная вдоль, поперек и даже вглубь, не могла дать ответов на все эти вопросы. И тогда я стал искать другие. Отовсюду я тащил, как муравей соломинку, по факту, по строчке, по какой-нибудь детали, которая расширяла мои представления о древних греках и делала их для меня все более живыми. Как же это было увлекательно! До сих пор я не знаю ничего более захватывающего и приятного, чем процесс реконструкции целого по фрагментам, мамонта по косточке, амфоры по черепку…

– Тебе нужно было стать археологом, – улыбнулась женщина. – Или частным детективом.

«Зануда, – подумал Пичугин про мужчину и скользнул по нему все тем же неприязненным взглядом. Потом снова посмотрел на Клару. – А она не глупа».

Спутнику Клары было на вид лет сорок пять. Он казался лет на десять ее старше. Ничего особенного – худой, чуть сутуловатый, в видавшем виды черном пальто и торопливо повязанном шарфе. Но вот черты лица – из тех, какие нечасто попадаются в уличном потоке. Острые, сухие, словно бы готические, как у средневекового рыцаря на гравюре какого-нибудь Дюрера или Доре. Привлекательным это лицо не назовешь, зато, один раз увидев, забыть его уже не получится… В окружении Пичугина не было никого и отдаленно похожего на этого человека, так что доцент не смог сразу определить, нравится тот ему или нет. На всякой случай решил: не нравится. Женат на такой милой женщине, как эта Клара, и не придумал ничего лучшего, как в троллейбусе ей лекцию о древних греках читать!

– Господи, о чем мы с тобой говорим… – пригорюнилась женщина, как будто читая мысли Пичугина. – Ведь опять расстаемся. И неизвестно, когда увидимся снова.

– Почему же? Известно. Через три недели здесь пройдет международная выставка кошек. А ты у нас – знаменитая кошатница…

– Да, мои давно знают, что я мечтаю о норвежском котенке. Но Коля, наверное, захочет поехать со мной посмотреть на кошек, и что я ему скажу?.. – («Возьми с собой», – тихо сказал мужчина). – О, придумала! В этот раз покупать котенка я не стану. Только найду заводчика. Вот у меня и будет еще один повод приехать, когда котята родятся и подрастут. Есть у меня голова, правда, Гошенька? – Она улыбнулась и поправила платок. – А что потом?..

– А потом учительница немецкого языка получит приглашение на какой-нибудь семинар или курсы повышения квалификации… Ну, а летом я, может быть, и сам к тебе приеду. Неужели я не имею права первый раз за много лет без всякого повода приехать в свой родной город?.. Что-нибудь придумаем, Кларочка.

– Ты уже два года как развелся, – виновато прошептала она, но Пичугин услышал. – А я все еще не могу. Пока не могу. Прости…

– Я понимаю, – ответил ее спутник еще тише. – Ведь у меня нет детей. Если б они были, неизвестно, кто из нас бы дольше упорствовал…

Она опять улыбнулась как-то особенно трогательно – ласково и смиренно. Сняла перчатку и коснулась его руки. Он накрыл ее ладонь своей.

– Вот и вокзал. Ты не хочешь, чтобы я тебя проводил? Я успеваю. Мне только к третьему уроку в гимназию.

– Нет, не хочу. Долгие проводы – сам знаешь что. Пока, милый.

Клара быстро поцеловала его в щеку, схватила сумку и выпорхнула из троллейбуса. Несколько раз она оборачивалась и махала рукой. Мужчина смотрел ей вслед. Потом, когда вокзал остался позади, он открыл портфель, достал толстую дореволюционного вида книгу и углубился в нее.

«Вот и вся любовь, – хмыкнул про себя Пичугин. – Так, значит, она не жена этому профессору кислых щей. В другом городе у нее муж и дети. Интересные дела… А вдруг и моя Зойка такая же?»

Андрей Иванович стал припоминать, не уезжала ли его жена на несколько дней под каким-нибудь внезапным предлогом. К своему изумлению он почувствовал, что сердце заколотилось быстрее, а щеки потеплели. Но нет, последний раз Зоя Анатольевна отлучалась от семейного очага еще в октябре, когда перед первым снегом ездила вызволять из сада корзину зеленых помидоров и охапку странных пергаментно-сухих оранжевых цветов, похожих на китайские фонарики. Пичугин сник и облегченно-разочарованно подумал: «Да кому она понадобилась, эта Зойка… Была бы нужна – я бы и даром отдал, и еще бы доплатил…»

«Профессор» спокойно читал. Если он преподает в гимназии «Афина», подумал Андрей Иванович, то это конечная остановка. За несколько лет можно только в дороге туда и обратно все фонды Публичной библиотеки перештудировать…

– Виноват, – неожиданно кашлянул он. «Профессор», не переставая читать, бросил полувзгляд на Пичугина. – Как называется ваша книга?

– Это Фредерик Декарт, французский историк девятнадцатого века. «Неофициальная история Ла-Рошели», – ничуть не удивившись, спокойно ответил он.

– Знаю такого, – кивнул Андрей Иванович. – Только не слышал, что он был еще и историком. Это ведь тот самый Декарт, который открыл систему координат? – Никак не связанная с правоведением информация о декартовых координатах застряла в голове Пичугина еще давно, когда в порыве родительских чувств он однажды помог Насте сделать домашнее задание по алгебре.

– Нет, не тот, – поправил «профессор». – Однофамилец.

– Ла-Рошель я тоже знаю, – Пичугин упрямо решил продолжать этот разговор, очевидно ненужный, неинтересный и утомительный для его собеседника. – Там были мушкетеры и кардинал Ришелье. «Двадцать лет спустя»…

– Да, да… – рассеянно кивнул тот и перелистнул страницу.

«Что это со мной такое! – спохватился Андрей Иванович, вспомнив, что сейчас утро и он еще трезв. – Зачем я к нему цепляюсь?..» Реплики его, к счастью, безответные, принимали характер пьяного косноязычного куража, когда заплетающийся язык отказывался произносить длинные фразы и ограничивался общеизвестными истинами или цитатами. «Лошади кушают овес и сено». Вот он уже и трезвый ведет себя как пьяный. Разрушаются клетки мозга? Этого еще только не хватало, черт возьми!

Троллейбус затормозил на площади перед академией, где работал Пичугин. Андрей Иванович сжал ручку портфеля, с трудом распрямил затекшие ноги и зашагал по постылой яблоневой аллее к постылым захватанным тысячами рук, исцарапанным сотнями ключей, прожженным десятками сигарет дверям. На ходу он искал в кармане пропуск: без этого в академию не пускали даже хорошо знакомых в лицо преподавателей и сотрудников, не говоря уж о студентах, потому что с осени решили повести борьбу с распространителями наркоты. «Как будто наркотики не может пронести, если захочет, собственный студент», – в который раз со злым бессилием подумал Пичугин. Но сегодня и злость, и бессилие как-то на удивление быстро забылись, прошли.

Он поднялся по прокуренной (несмотря на строгое предписание ректора курить только в коридорных тупичках возле туалета) и плохо вымытой лестнице к себе на четвертый этаж. И с неприятным изумлением обнаружил в полном сборе почти всю кафедру. «Заседание?» – перепугался он, кинув косой взгляд на уткнувшуюся в монитор и не обращающую на него никакого внимания лаборантку Ларису Витольдовну. Она не любила Пичугина и вполне могла устроить ему подлянку, «забыв» предупредить о чем-то важном. Но осторожная стерва никогда не вредила ему с помощью кафедральных дел, а то бы ей самой досталось от зава, профессора Куроводова. Лариса Витольдовна просто не сообщала о том, кто ему звонил, игнорировала личные просьбы (когда у Пичугина еще хватало смелости о чем-то ее просить) и в последнюю очередь выдавала ему расписание на семестр. Хотя эту-то немилость он делил еще с одной своей коллегой, старшим преподавателем Мирошниковой.

Светлана Валерьевна Мирошникова сидела тут же за общим кафедральным столом, помешивая чай в тончайшей чашке английского фарфора. Старший преподаватель Мирошникова была вообще дама изысканная и нежная, без единой морщинки на лбу, со щеками как у дорогой фарфоровой куклы, с детски-невинными глазами. Пичугин думал про себя, что тридцатипятилетней замужней женщине, матери сына-подростка, уже просто неприлично иметь такой невинный вид. Люди со стороны будут принимать это за изощренное притворство, или, что еще обиднее, за физическое либо умственное недоразвитие… Он старался избегать разговоров с Мирошниковой один на один, потому что изъясняться стилем романов девятнадцатого века он не умел, а от самой обыкновенной человеческой речи ушки Светланы Валерьевны розовели, голубые глазки наполнялись недоумением, а с розовых кукольных губок срывался вопрос: «Простите… Что вы сейчас сказали, Андрей Иванович? Я не поняла значения слова «видак». Ах, видеомагнитофон? Только и всего? Извините, что я вас перебила, продолжайте, пожалуйста…». «Княжна Гагарина, бля… – кипятился в первый год своей работы на кафедре в «курительном» закутке Пичугин, ломая спички и разминая трясущимися пальцами сигарету. – Интересно, как муж осмеливается ее трахать? Если бы не сын, я бы точно подумал, что она все еще девственница…» Со временем он поменял свое мнение и стал считать Мирошникову искусной лицемеркой. Симпатии к ней это не прибавило, но Пичугин успокоился: слава Богу, можно при ней очень-то и не выламываться, в непритворный обморок от слова «хрен» она не упадет…

В отличие от Пичугина Лариса Витольдовна все эти годы при виде Мирошниковой так и продолжала трястись от ярости. Она, тянущая двоих детей на жалкую лаборантскую зарплату, ненавидела эту дочку профессора и жену полковника ФСБ, которая в жизни не решила ни одной проблемы собственными силами, и теперь была нужной во все времена профессией мужа, а главное, двумя оставшимися в наследство от бабушек и дедушек огромными пустующими квартирами застрахована почти от любой случайности на свете. Лаборантка однажды разбила английскую чашку Светланы Валерьевны. «Пошла мыть посуду, а ваша чашка возьми да и выскользни», – нагло объяснила она. Чтобы Лариса Витольдовна стала мыть посуду за кем-то из «кафедранцев», кроме профессора Куроводова, ну, ну… «Не расстраивайся, Ларочка, бывает», – кротко сказала Мирошникова тоном доброй барыни, которая решила ради праздника простить свою нерадивую горничную… На следующий день она принесла другую чашку, еще тольше и краше разбившейся, а вечером обернула ее платочком, положила обратно в сумку и унесла домой. Второй год она день за днем проделывала эти манипуляции, взглядывая исподтишка на Ларису Витольдовну так сладко, что Пичугина передергивало. «Ну и баба… – вздыхал Андрей Иванович. – Моя Зойка, конечно, не подарок, но у нее хотя бы что на уме, то и на языке. А как жить с этим тарантулом в сиропе?..»

У журнального стола шуршал страницами свежего номера «Труд и право» доцент Захаренков. Пока Светлана Валерьевна не завела с ним светскую беседу о том, как она вчера была на коктейле в американском консульстве, Пичугин ретировался и подсел к этому наиболее симпатичному из своих коллег.

– Что-нибудь интересное? – кивнул он на синюю обложку.

– Как обычно, – Захаренков пощипал бороду. – Жалобы на массовое и незаконное распространение контрактов… Ну конечно, мы ведь свободная страна. Скоро договоримся до того, что трудовое право и вовсе упразднят. Будет только договор подряда, договор поручения…

– При чем тут «свободная страна»?

– При том, дорогой Андрей Иванович, что свобода труда в нашей стране сразу же начинает пониматься как свобода от труда. Мы с вами жалкие пережитки рабской истории, вся разница в том, что мой предмет касается здоровых и трудоспособных рабов, а ваш – нетрудоспособных, отработанного шлака… Вам еще тоскливее. Оттого я езжу на «жигулях», а вы ходите пешком. А вот наш патрон профессор Куроводов, чей предмет – предпринимательское право, ездит, как подобает хозяевам жизни, на «мерседесе». Правда, старом, купленном еще в лихом девяносто шестом году. И пускай! Лично я ему нисколько не завидую. Я душой и телом за то, чтобы именно эта отрасль права стала у нас главной. Но ведь этого, теперь уже ясно, не будет никогда… Десять лет назад наша кафедра была самой процветающей в академии, и Куроводова двигали в ректоры. А потом оказалось, что самые большие деньги приносят совсем другие дела. Вы видели, на чем ездит наш проректор, который занимается правами и льготами чиновников? То есть государственной службой, я хотел сказать? На новеньком «лексусе». То-то!

– Что же вы, Сергей Константинович, скажете об историках права? – подзадорил Пичугин. Его хорошее настроение никуда не делось, и он сейчас испытывал желание спорить, доказывать, подбадривать, делиться оптимизмом. – Понимаю, ничего хорошего, но все-таки?

– А! – отмахнулся Захаренков. – Они вне игры. Там же, где библиотекари и архивисты. Если не повезло прицепиться к какому-нибудь гранту, лучше им сразу выпить пару упаковок элениума и не обременять своим никчемным телом жену и детей…

– Ну вы и добряк! – не обиделся Пичугин. – Уж позвольте еще немного побарахтаться. Помните лягушку, которая сбила масло из молока?

– Не ожидал от вас, человека с университетским образованием, подобной пошлости, – поморщился коллега. – Вы сначала удостоверьтесь, что барахтаетесь именно в молоке. А не в воде и не в компоте. Поймите, что все усилия напрасны, если окружающая среда… э-э… несбивабельна.

Пичугин знал, что Захаренков живет дома в обстановке приближенной к боевой. Его жена, тоже юрист, несколько лет назад сдала специальный экзамен и занялась частным нотариатом. К ней потекли огромные по прежним ее юрисконсультским представлениям деньги. Сначала она принялась безудержно покупать дорогие вещи и продукты, щедро помогать родственникам и друзьям, затеяла ремонт в квартире, размечталась, как летом они с Захаренковым поедут в средиземноморский круиз… А потом щедрость ее как отрезало. «Послушай меня, Сергей, – объявила она одним прекрасным утром. – Я все посчитала. На дом мы тратим столько-то, на детей столько-то. Эта сумма делится пополам. Изволь внести половину из своей зарплаты, а вторую половину я внесу из своей. Что останется, будем тратить каждый на себя. Не согласен – давай подадим на развод. Не вскидывайся, у меня никого нет, и я тебя люблю. Пока… Но, извини, мужчина, который живет на мои деньги, меня не возбуждает…» У Захаренкова на «обязательную долю» уходила практически вся зарплата, и он жил в мучительных и нелепых попытках догнать свою жену. Пытался заняться «бизнесом», продавал плохо изданные и кустарным способом напечатанные сборники каких-то порнографических стихов и сказок («Идиот, – думал Пичугин, – забыл, что на дворе не восьмидесятые годы и даже не девяностые»), брался за любые дополнительно оплачиваемые часы в академии, даже сам пытался сдать этот пресловутый экзамен на нотариуса, но готовиться ему было некогда, и он провалился. Пичугин его жалел и почему-то презирал.

«Я мало зарабатываю, пью, курю, на глазах умственно опускаюсь, изменяю жене, почти не занимаюсь воспитанием дочери, – опять подумал Пичугин в тот самый час, когда он шел под теплым мартовским снегом домой, растягивая и смакуя ожидание минуты, как он подсядет к компьютеру (старую пишущую машинку давно выбросили), откроет новый файл, назовет его napoleon и быстро-быстро забегает пальцами по клавишам, торопясь перенести в железную память своего общего с дочерью «пентиума» те мысли, которые он весь день между лекциями лихорадочно записывал на обрывках бумаги: только бы не забыть, только бы от чего-то оттолкнуться, только бы не оцепенеть перед чистым белым экраном, как перед белым халатом врача… – Я, откровенно признаться, негодяй и сволочь. Мне ли осуждать человека, который выдохся в попытках что-то сделать, с удобной позиции собственного, как говорят философы, не-деяния?..» Он выпустил в воздух кольца дыма, закрыл глаза и повторил: «Мне. Именно мне. Я такой, потому что я сам это сделал со своей жизнью. Никто не заставит меня участвовать в чужих тараканьих бегах. Кто сказал, что дорога только одна, и что она прямая? Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам, – дурашливо запел Пичугин, – пусть пересаживаются с «мерседесов» на «лексусы», я не хочу бежать по их колее. Там, в стороне, леса и холмы, и горные тропинки… Может быть, там ждут меня не только Мишки и Витьки с их дешевым портвейном, а радость и чудо? Они уже были в моей жизни. И они еще повторятся. Мне ведь всего сорок три года. Я в расцвете сил и творческих способностей. «Всё будет хорошо, я это зна-а-аю!..» Всё. Будет. Хорошо…»

Пичугин не заметил, как пролетели лекционные и семинарские часы. Даже студенты сегодня не раздражали его своей сообразительностью. Они считали предмет Пичугина слишком простым и в массе его пропускали, предпочитая тратить время на более нужные курсы и беречь силы на более строгих и уважаемых преподавателей. Если же приходили – отвечали на вопросы лениво, с зевком, а задачи решали, минуя предложенный алгоритм, и выкрикивали ответ, когда еще Пичугин не успевал даже полностью написать на доске условие. Он понимал, что это и правда просто, но на тему было отведено столько-то часов, и изменить этот порядок не мог. «Ладно, – думал он без злости, – скоро я буду преподавать здесь совсем другой предмет. Вы не узнаете этого нелепого доцента Пьянчугина в дешевом костюме, который с жалким видом распинался здесь перед вами, прося обратить на его жалкие и глупые задачки капельку вашего самоуверенного внимания… Я расскажу вам такое, что вы нефотогенично раскроете свои рты, которые пока умеют только складываться в снисходительную усмешку пресыщенных циников. Прав был этот «профессор» Гоша из троллейбуса… Нет ничего, кроме людей. Не интересно ничего, кроме людей. Хреновый ты преподаватель, если их нет в твоем предмете…»

На кафедре звенела посуда, затевались какие-то посиделки. «Что, отметим день Парижской Коммуны?» – слышался голос ассистентки, насмешницы Ольги Яковлевны. Другая ассистентка, Наталья Игоревна, такого энтузиазма не проявляла и явно предпочла бы убежать домой. Но коль профессору Куроводову захотелось посидеть сегодня с коллегами за чаем, «неостепененные» девушки не осмелились возражать и покорно захлопотали вокруг стола. Светлана Валерьевна Мирошникова, хоть и тоже не имеющая ученой степени, но абсолютно уверенная за свое место как на этой кафедре, так и вообще в этой жизни, помощи не предлагала: сидела в стороне и разглядывала свои ногти. Сам Куроводов у журнального стола спорил с будто бы не уходившим отсюда Захаренковым.

– Это все одна компания, – доказывал он агрессивно, с нажимом на каждое слово. – У его матери девичья фамилия Киршенблат. Как говорится, ни убавить, ни прибавить…

– Вы что, его личное дело в руках держали? – лениво парировал Сергей Константинович.

– Нет, читал в «Мегаполисе». Что вы морщитесь? Сам знаю, что газетенка эта – дрянь, навоз. Но в навозе жемчужные зерна истины попадаются куда чаще, чем в дистиллированной водичке… – Заведующий кафедрой оседлал любимого конька и готов был поскакать на нем дальше, однако хозяйским глазом отметил непорядок: слишком долго копающихся у чайного стола ассистенток и шнурующего ботинки Пичугина. – Девочки! Скоро вы там? А вы куда, Андрей Иванович?

– У жены аппендицит, утром увезли в больницу! Остаться, уж простите, не могу! – выкрикнул Пичугин, на бегу запахиваясь и застегиваясь. На мгновение похолодел, вдумавшись в собственные слова, но тотчас успокоился. Не накаркает: воспалившийся аппендикс Зое Анатольевне удалили еще в первый год их совместной жизни… Кубарем скатился с лестницы, пулей пролетел мимо вахтера, опомнился только в яблоневой аллее, по которой шел обратно на троллейбусную остановку. Так боялся он задержаться дольше на кафедре и опять впустить в свои легкие этот тошнотворный липкий воздух, который выдыхают и вдыхают эти люди. Которым вчера еще дышал он сам… Вчера – мог. А сегодня уже нет, потому что его ждало свидание с великим воином и законодателем Наполеоном Бонапартом…

(окончание следует)

автор Ирана Шаманаева

авторский сайт

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *